Денис Гуцко - Бета-самец
— Никого, — сказал я.
Из сумрака к маминым ногам вышла толстая белая болонка. Остановилась, обнюхала.
Мама развернулась и под тявканье перепуганной ее порывистым движением болонки пошла на остановку. Я с трудом за ней поспевал. Чай в термосе булькал.
Родителям стали задерживать зарплату. Наша семья, никогда не голодавшая, осваивала странную пищу — заварную лапшу «Анаком» и «Досирак» (последний, впрочем, вскоре сменил название на более благозвучное «Доширак»).
Мама попробовала продавать книги. Простаивала на толкучке дни напролет, покупали редко.
Отовсюду несло упадком. Жизнь настала балаганная, крикливая. Свобода оказалась не призом, а всего лишь лотерейным билетом. Не похоже, что этот билетик был выигрышный.
Яна Букина из десятого «Б» стала пропускать школу. Ее видели вечерами на Красноармейской, которую облюбовали любореченские путаны. В мини-юбке, накрашенная. Букина стала проституткой. Я впервые услышал это слово вживую. С Букиной мы однажды стояли рядом в спортивном зале на всесоюзной линейке — миллион лет тому назад, когда СССР еще казался вечным. Ей тогда напекло на солнце голову, она вцепилась мне в руку и попросила вывести ее из зала. Мы медленно шли под ручку вдоль шеренги пионеров, а завуч строго окликал нас в мегафон: «Вы куда? Дети, вы куда?» Какой-то шутник ответил за меня: «Под венец!» — и зал грохнул от смеха… Когда слух о Яне докатился до Полугога, он пришел к нам на урок физкультуры, поставил ее, одетую в трико, в белую облегающую футболку, перед строем.
— А правда ли, — спросил он, встав с ней рядом и глядя поверх наших голов, — что ты, Яна, проститутка?
Букина вспыхнула, собиралась что-то ответить. Но задохнулась и выскочила из зала. Было так тихо, что я слышал, как она добежала до второго этажа, как хлопнула дверь туалета.
— Та-ак. Так-так.
И ушел, бросив у самого выхода:
— Продолжайте урок.
Через неделю, утром, прямо на школьной лестнице, Полугога избили. Двое коротко стриженных парней. Сделали свое дело быстро и молчаливо. Когда они ушли, Полугог встал на лестнице на четвереньки, долго не мог подняться на ноги.
Понимать происходящее было трудно. Будто взялся читать книгу, в которой перемешаны страницы и номера страниц зачем-то замазаны.
В поисках разъяснений я еще тесней жался к родительскому кругу. Увы, здесь было все то же. Люди обесцвечивались. Волны потопа, в которых они бултыхались, смывали с них краски одну за другой. Разговоры папиных знакомых сделались полны обиды и ненависти и очень скоро — скучны. В их проклятиях, адресованных то Горбачеву, то Ельцину, не было и тени того щеголеватого сарказма, с которым они совсем еще недавно высмеивали осточертевший Совок. Они приходили такие обычные, такие мелочные. Лирики и вольнодумцы превращались в тех самых мещан, которыми мама так меня стращала.
На время подготовки спектакля отец запретил нам с мамой появляться в «Кирпичике». Сам он пропадал там дни напролет. Похудел, брился редко и кое-как. Однажды заявился в шапке задом наперед.
И вдруг, за две недели до премьеры, Суровегин предложил отменить «Двенадцать месяцев». Падчерица, еще недавно удивлявшая всех неожиданно живою игрой, вдруг начала заикаться, рыдать на сцене. Отец упросил Суровегина постановку не отменять и обещал, что к премьере все будет как надо.
— Как надо, — повторял он на разные лады, бродя из угла в угол. — Как надо.
Весь он был там, в своем «Кирпичике», где вот-вот на волшебной полянке с зимними ландышами решится его дальнейшая судьба.
Незадолго до первой генеральной репетиции «Двенадцати месяцев» маме доложили, что Зинаида-Падчерица, оказывается, не промах и вовсю увивается за ее мужем. Уже срывался с запинками снег и в лужах плавали ледяные корки. То ли баба Женя не удержалась, то ли кто-то из общаги. Знаю точно, что мама с отцом об этом не говорила. Ну, увивается и увивается. На то он и режиссер, чтобы в него молоденькие простушки влюблялись. Казалось, мама даже растрогана известием о влюбленности Зиночки в своего мужа.
На премьеру «Двенадцати месяцев» напросилась Нинка.
15
Одинокий фонарь. Далеко, в конце квартала. Не светит почти. Так… тлеет кошачьим зрачком из-за угла. Мусор, черные провалы дворов. Редкие прохожие, неотрывно глядящие в разбитый тротуар у себя под ногами: не угодить бы в яму. «Дохлый мерзавец!» — думал Топилин, стараясь взбодриться.
Впервые в жизни, кажется, он ненавидел кого-то без стеснения и душевных ужимок, и надо же — это был покойник. Не знакомый ему покойник. Случайный прохожий. Мертвый случайный прохожий. Совершенно случайный в его жизни мертвец.
«Сволочь! Пришел, скопытился. А ты давай расхлебывай».
Смятение, охватившее Топилина в зале Автодора, прошло и забыто. Мало ли что пригрезится. Выстроил то, что строилось. Детальки были только такие — по-другому не сложишь.
Весь день злость на не к месту усопшего помогала держать себя в тонусе. В какой-то момент он даже ощутил вожделенный холодок безразличия. Уладить это дело показалось не сложней, чем уволить проворовавшегося прораба.
Но вот он стоит у подъезда новоиспеченной вдовы, курит вторую подряд, и его знобит от предвкушения непоправимого.
«Готовься, уже скоро. Прямо сейчас. Готов?»
«Нет!»
Страх, черт возьми. Тот самый страх, с которым выскакивал из машины, выискивая в разрубленной фарами тьме силуэт человека: «Живой, пусть останется живой!»
Тогда, на трассе, со страхом справился быстро. Глядя на распластанное тело, подумал: «Не жилец», — и тут же следом, взахлеб: «Не я убил, не я!» И узел распустился, сердце перестало скулить. Траурную возню на виду у бывших шахтеров осилил без труда. А пятиминутного разговора с глазу на глаз со спокойной покладистой женщиной — боялся.
Что за блажь, Саша?
Из-под фонаря вышла молодая пара. Девушку догоняла связка воздушных шаров, бодаясь друг с другом и с ее плечом. Держа ниточку рукой, спрятанной в карман куртки, другой рукой девушка обнимала за плечи своего парня.
Не ожидал. По пути сюда подробно обдумывал, подбирал слова — чтобы коротко и ясно, по возможности с достоинством. «Позволите? Я ненадолго». Войдет, изложит. Скорбный излом в плечах. Чуть-чуть. Чтобы обозначить уважение к горю — но и статус свой соблюсти. В этой истории он исполняет функции посредника. Гражданин А, неумышленно причинивший смерть гражданину Б, имеет, что предложить гражданке В, вдове гражданина Б. Состоящий в приятельстве с гражданином А гражданин Г это предложение излагает. Только и всего. Проблема? Нет проблемы…
«Лучше использовать латинские литеры, — посмеивался он. — А то “гражданин гэ” звучит… с неуместным намеком, да. “Гэ” не должно доставаться тому, кто тащит из говна облажавшегося товарища».
Как бы то ни было, он изложит — ей решать.
Откуда паника, Саша?
Топилин затоптал окурок, покосился на щербатую, будто оспой изъеденную дверь подъезда — и со злостью отвернулся. Как трусливая девственница — сжимался и просил немного подождать. Казалось, попросту не сумеет войти. Сунется — и упрется лбом, шагу не сможет ступить: натурально — стена, куда ж ты прешь?
Позвонить Антону: «Слушай, здесь стена. Не могу. Ты лучше сам».
Парочка с шарами прошла мимо. Парень смеялся, энергично мотая головой. Девушка, улыбаясь, говорила жеманно: «Фууу. Перестааань».
«Нужно бы проще, Саша, проще. Мир пасет простота. Вперед, Саша, левой-правой, хватит сопли жевать».
Переглянулся с далеким фонарем.
В кармане пиджака заиграл мобильник. Топилин в этот момент затягивался, поперхнулся дымом. Вытащил мобильник: Анна.
— Саша, вы собирались прийти…
— Да-да, подхожу уже, — ответил Топилин. — Рядом.
— Алло? Саша, вы меня слышите?
— Анна Николаевна, я возле подъезда, буду через минуту.
— Хорошо.
За оспяной дверью распахнулось дореволюционное парадное. Каменный гулкий пол. Свет еле-еле сочится в слуховые окошки. Смертельно разит мочой. Лестница широкой спиралью уходит вверх, к черной глазнице купола.
«Позволите? Всего на пару слов», — мысленно повторял Топилин, вдыхая трущобный аммиак.
На втором этаже свернул с лестничной площадки в освещенный коридор. В который раз за эти дни — унылая, набившая оскомину картина. Возле дверей квартир выставлены коробки, санки, обрезки плинтусов, ведра, веники, всевозможные шкафы, буфеты, горки: двухметровые амбалы и пигмеи-пузанчики, с клеенкой вместо стекол, с навешенными на врезанные «ушки» замочками. Разномастный хлам, тянувшийся прерывистыми шеренгами по обе стороны коридора, смотрелся как разбитое ополчение, которому почему-то именно он, Топилин, проводит последний смотр. Сейчас дойдет до конца строя, даже не утруждая себя командирским рыком, махнет: «Разойдись», — и все эти хмурые вещи, гремя и поскрипывая, унося погибших и раненых, уковыляют в небытие.
Нужная квартира, двадцать седьмая, под самой лампочкой. Возле двери тумбочка с замком, лыжи, укутанный тряпкой таз.