Николай Веревочкин - Белая дыра
— Унтя, ядреный пес, почему не любишь хозяина!?
С этими словами не помнящий ласки страж был извлечен из конуры и смачно поцелован в нос.
Собачье достоинство было не просто унижено, а растоптано. После такого осквернения оставалось лишь укусить хозяина, плюнуть в сердцах и застрелиться. Но Полуунтя не умел плеваться, не подозревал о возможности суицида и конечно же не мог обидеть хозяина. Смущенный пес не знал как себя вести. Он поймал, чавкнув пастью, брошенную хозяином карамельку и грустно съел ее вместе с оберткой и прилипшими к ней крошками табака.
О, запах старого дома, стоящего на земле второй век! Запах гнилого дерева и прелой соломы, хлева и погреба. О, грязная, стылая осень! Редко кто тебя любит, но уж тот, кто любит, знает толк в печальном времени туманов и нудных обложных дождей, когда все, что нужно, убрано, а что не нужно — сожжено. Любить тебя может только удачливый, запасливый хозяин, у которого теплый и прочный дом, проворная, веселая, пышущая жаром и здоровьем хозяйка колготится у печи, а воспитанный сибирский кот намывает у порога долгожданных гостей.
Внезапный ветер прижал к земле, смешал с туманом и нагнал в сарай дымок топящейся бани, просвистел в щелях и помчался с гиканьем дальше — грабить золото осенних лесов и швырять это золото в черные омуты Бурли за третьим бродом. Зашумело, зашуршало по крыше — то ли дождь, то ли крупа. На улице промозгло и зябко, враждебно и мерзко на улице. Где-то далеко, словно прощаясь навсегда, уныло тарахтит трактор. А в душе у Тритона Охломоныча тепло, как в бане. Приятные, как мятный пар, мысли приходят в голову: какой он, в сущности, мудрый мужик, как ему везет во всем, за что бы ни взялся, как его все уважают за башковитость, как он всех понимает и каждого насквозь, как рентген, видит; так уж у него все складно устроено, что хоть самому себе завидуй…
В таком благодушном настроении прошел он в дальний угол сарая и, покряхтывая от наслаждения, оросил березовую поленницу.
В сенях на печной заслонке, подносах и крышках от кастрюль был аккуратно выстроен целый полк пельменей. Присыпанные мукой, они напоминали детские ушки и радовали глаз.
Скрипнула старая дверь, и ровесница-половица привычно откликнулась ей. И дом, и все вещи в доме были самодельные, испытанные временем. Каждый предмет со своей историей, со своим голосом.
— Привет честной компании в это утро раннее! — поднявши руку, как это делают вожди на трибуне, едва переступив порог, провозгласил здравицу Тритон Охломоныч. Ради красоты слов он пожертвовал правдой жизни: было не утро раннее, а, скорее, вечер поздний.
Честная компания, активно звякающая вилками за круглым, раздвинутым по случаю многолюдства, столом, — супруга Эндра Мосевна, дочь Пудра Тритоновна, зять Эвон Какович и несмышленое дитя именем Трымбор — прекратила поглощение исходящих ароматом пельменей и воззрились на хозяина.
Но воззрились по-разному.
Трымбор — стеснительно.
Эвон Какович — понимающе и, как любой трезвый мужик на пьяного, покровительственно.
Супруга же с дочерью смотрели с суровой прокурорской проницательностью и неподкупностью. Люто, как на последнего врага народа.
— Явился не запылился. Через Тещинск, что ли, добирался? — довольно благодушно начала допрос Эндра Мосевна да вдруг в ужасе вскричала: — Ты куда это на новое пальто свою мазуту вешаешь!
Подхватилась в панике, сорвала с вешалки телогрейку Тритона Охломоныча и, открыв певучую дверь, вышвырнула, как нашкодившего кота, в сени.
Сухой соломой вспыхнула перебранка. Не от злобы, а порядка ради — для выработки условного рефлекса, чтобы впредь, перед тем как нос в стакан совать, подумал человек, что его ждет дома. Так, кстати, воспитывают котят, тыча их носом в собственное непотребство. И Эндра Мосевна, и Тритон Охломоныч ругались красиво, в рифму: «Отец — соленый огурец…», «Мать — собакам отдать…», «Муж — объелся груш…». Все эти стихотворно-песенные ругательства могли продолжаться бесконечно, если бы не вмешалась Пудра Тритоновна, задав вопрос по существу:
— С какой радости нализался, папка?
Тритон Охломоныч сфокусировал взгляд на дочери и напрягся, вникая в смысл вопроса. Вспомнив уважительную причину, он хлопнул себя от переизбытка радостных чувств по лбу. Да так сильно, что рухнул на диван, запевший под ним пружинами, и все забыл.
— Люди пьют, да меру знают, — запричитала Эндра Мосевна, — а этот хлоп — да об лоб, хлоп — да об лоб, что не нальют — все в рот…
— Постой, мать! — поднял палец Охломоныч. — Тихо! Батька думать будет.
С минуту он морщил лоб, хмурился, шумно скреб лысеющий затылок и густую щетину — и, наконец, расплылся в улыбке, как парное тесто. Хитро погрозив застолью пальцем, он извлек из надорванного кармана ковбойки конверт в пятнах солярки.
Из конверта, как листья с клена, посыпались, шурша, двадцатипятирублевки.
Женщины слегка опешили и мгновенно подобрели.
Быстро и ловко в четыре руки подобрали они опавшие с Тритона Охломоныча деньги, а самого, ласково журя, отвели под руки к умывальнику, ополоснули лицо, утерли свежим полотенцем, нарядили в новую рубашку и усадили за стол в его любимый угол на любимое кресло старинной ручной работы. И даже водочки налили. Правда, в рюмку-обманку с двойным дном: две капли, а кажется полным-полна.
Но дорог привет.
Зато пельменей не пожалели.
— Сознайся, Тритон Охломоныч, на душе легче станет — никак совхозную кассу ограбил? — полюбопытствовал, сверкнув очками, Эвон Какович.
Но Пудра Тритоновна, вдохновенно пересчитывая деньги, махнула на него рукой:
— Дай поесть человеку. Не видишь — человек проголодался.
— А ты, отец, пельмени с маслом или со сметаной будешь? — спросила Эндра Мосевна заботливым тихим голосом.
— С хреновиной, — ответил Тритон Охломоныч с достоинством, делая «козу» стеснительному Трымбору.
И хотя за «хреновиной» нужно было лезть в погреб, Эндра Мосевна не упрекнула супруга в привередливости, а только попросила Эвон Каковича помочь отодвинуть стол, который как раз и стоял на крышке подпола. И слазила, и достала пыльную непочатую банку, и наложила из нее в блюдечко хрен, перетертый с чесноком и помидорами, сказавши после стольких трудов:
— Кушай, деда, кушай, никого не слушай.
Откушал Тритон Охломоныч глубокую тарелку пельменей размером с небольшой тазик и, увидев, что глаза окружающих горят любопытством, почувствовал неудержимое желание сказать о самом себе что-нибудь хорошее.
— Запомните, — сказал он значительно, — такого еще не бывало, чтобы новостаровские лапти воду пропускали. Говорили: не пойдет, не пойдет. Ха! А он взял да поехал. Хотели догнать, да куда там! Только пыль и видели. Тогда главный инженер и говорит: оформляй, Охломоныч, оформляй. Это, говорит, на уровне изобретения. Не башка у тебя, говорит, а Дом Советов. Да что там Дом Советов! Считай — райком партии. Тебя бы пустить по научной части, мы бы давно при коммунизме жили. Всякие механизмы да автоматы за нас работали, а мы бы только выпивали да закусывали.
Пока Тритон Охломоныч говорил речь, женщины задушевно перешептывались:
— Ковер надо купить. Персидский.
— Да зачем вам этот пылесборник? Лучше новый телевизор. Цветной.
— Да зачем мне ваш телевизор, — обиделся Охломоныч на жену и дочь, не принимавших всерьез рассуждения о его гениальности. — Вы лучше меня послушайте. Я такое расскажу — ни в каком телевизоре не услышите.
— Правильно, — горячо поддержал тестя Эвон Какович, косясь на ассигнации, — зачем телевизор, когда старый пашет? Лучше на книжку положить — и на машину копить.
— Да я захочу — у меня этих денег, как червей в огороде будет, — молвил Тритон Охломоныч, приосанившись, — только суть не в деньгах.
— Не в них, не в них, — погладила его по веснушчатой лысине Эндра Мосевна, — Королев ты мой, новостаровский, рационализатор ты мой ненаглядный.
И чмокнула в лысину. Нежности какие.
— Нет, главное Дюбель говорит: не поедет, — с новой силой возмутился Тритон Охломоныч, — а он взял да еще как поехал…
— Успокойся, деда, поехал — и хорошо, и пусть едет.
— Не в деньгах суть, — повторил Тритон Охломоныч, — однако и тыща на дороге не валяется.
— Сколько? — встрепенулась Пудра Тритоновна.
— Тыща, — безмятежно подтвердил Охломоныч.
Пудра, изменившись в лице, зашуршала купюрами. Сделав круглые глаза, перешуршала вновь. Заглянула под стол. Пала на колени и пошарила рукой под диваном, сказавши с укоризной: «Сто лет, поди, не подметали».
— Трымборчик, ты не брал эти бумажки? — спросила она, поднявшись, с ласковой тревогой сына.
Трымбор окончательно застеснялся и от смущения засунул в нос указательный палец.
— Папа! — торжественно и печально, как на собрании, возвысила голос Пудра Тритоновна и встала из-за стола, потрясая пухлой пачкой денег. — Здесь всего пятьсот. Где остальные?