Дан Цалка - ВЗГЛЯД, или СТОЛЕТИЕ СО ДНЯ СМЕРТИ ПУШКИНА
Он налил водку в высокие фужеры на длинных ножках, доставшихся от дядюшки-киоскера. Все наперебой расхваливали Димино наследство, что-то немыслимое в глазах простых людей или богемы: наследство, подарки, Божественное кампаспэ. Никогда не бери подарка от короля или юного лорда, что весь в шелках и духах. Однако наследства хватило на вместительный книжный шкаф и стол и на то, чтоб снять большую квартиру. Одного не хватало — секретера, дивного секретера Мариэтты, Мирьям, Кириной приятельницы. Мариэтта-Мирьям хотела продать секретер, он слышал это собственными ушами, но ей трудно было расстаться с вещью. И неудивительно! Такой секретер подобает иметь министру, какому-нибудь послу солидного государства. Ореховое дерево! Золоченые петли! Потайные ящички! Это чудное дерево без единой царапины, несмотря на бесконечные переезды. Он никогда ни с кем еще не торговался. Предложили быть библиотекарем — пожалуйста, переводчиком в суде — будьте любезны, корреспондентом еврейской прессы в США — всегда готов. После смерти матери все необходимое покупала ему тетка. Сам он заходил в магазин только купить книгу или пластинку. Если бы только Кира могла свести его с Мариэттой-Мирьям! Что за секретер! Изыск и мощь одновременно! Эти краснодеревщики и впрямь были мастерами, великими художниками, без всякого преувеличения. Конец восемнадцатого века? 1820? Он всегда нервничал, когда Черниховский начинал экзаменовать его в истории. В последнее время тот заинтересовался историей Земли Израиля. И кто его знает, что взбрело ему в голову. Он спрашивал про крестоносцев, как они захватили Иерусалим, через какие ворота вошли, в какой день, какая тогда была погода?.. Дима старался внушить ему деланно-равнодушным тоном, что в крестоносцах нет ничего интересного, а не то — того и гляди, поскачут в его стихах кони, станут месить грязь под всадниками, утопая в потоках крови на Храмовой горе. С ним держи ухо востро. Даже из похода в Святую Землю византийского кесаря Цимискеса, похода вроде бы невинного, кто знает, что он может сотворить? Пусть уж лучше пишет о голосах зверей и птиц по мидрашам, например, мидрашам о царе Соломоне… Волк рычит, лев рыкает, слон — что там делает слон в мидраше? Трубит? Нет, это олень трубит, козел блеет, лось — кричит? Сказочная птица грофит — кычет… Сыч… сыч… Уроженцы нового Израиля в своих ночных походах будут распознавать птиц по их голосам. Шауль утрет нос всем этим гебраистам и поразит их их же оружием, которое давно уже миновало летальную стадию и, словно Лазарь, воскресло из мертвых. Эх, иврит, иврит, иудейская царевна, princesse lointaine[1].
Кире Тамзиной нетерпелось больше всего. Она откусила кусочек от холодной говядины с лимоном… Сомневаться не приходится — Дима, сам весивший меньше рождественского гуся, умел готовить. Хотя бы это. До чего же скучно было под гнетом всей его учености и заносчивости (тебе бы не мешало слегка прочистить ушки, Кирочка, — сказал он ей однажды, когда она как-то спутала ударение в ритмически сложном стихе). Его новая квартира, как и прежняя хибара, была типично холостяцким жильем, никакого присутствия женщины, ни в чем. Как в склепе. Разве что на катафалк водрузили вкуснейшее мясо. Дима был мертв. Он так и родился мертвым. Любой пустяк был для него важнее жизни. Но много нас еще живых, как перевела Тамара[2], и нам причины нет печалиться. Итак, я предлагаю выпить в его память. С веселым звоном рюмок, с восклицаньем… Пир во время чумы. Сто лет со дня смерти Пушкина. Может, поэтому он пригласил меня и Черниховского. Газеты… Слова… Этот гуляш (по-французски?) прямо шедевр какой-то. Соус капнул на воротничок ее просторного платья, но ей не хотелось вставать, и она снова отхлебнула водки из длинного фужера. Слова, опостылевшие слова… Написанные слова, будто мятые вонючие окурки…
Шаул-л-ль! Чем больше он пил, тем золотистее делался его обращенный к ней взгляд, даже его сапоги сияли веселее. Наверное, чистил их не меньше получаса, чистил и плевал на них, чистил и плевал, как в романах прошлого века, романах, уснащенных плевками. А кудри — намазал бриллиантином? И все это ради меня? Может быть, сударь хочет, чтобы я помогла ему стащить сапоги? Моя задница супротив его лица, сапог зажат у меня между ногами, а сударь даст мне небольшого шлепка, чтобы облегчить задачу? Всегда все тот же взгляд. Но отчего? Вот и в Берлине тоже… Не Кира ты, Лаура, Беатриче… Они оба, верно, удивляются, что это я в такой дождливый день вылезла из дома и потащилась на это убогое новоселье. Лишь одно волновало ее вот уже три года: еда и выпивка. Ненасытный голод с обонятельными галлюцинациями преследовал ее денно и нощно, сладостный запах печеной картошки, жирных колбас, вкус тоненькой, горячей и влажной кожицы от сосисок, запах лесных ягод, яичницы с луком… Кира начала новую пачку сигарет. Она любила этот момент, когда надрывается упаковка новой пачки, и порой выбрасывала старую, даже если там еще немного оставалось. Черниховский поднес ей огня и посмотрел на нее лучащимся взглядом. Чего хотел от нее поэт, становилось все яснее и яснее… Неужели это правда, неужели правда, Шаул-л-ль? Что-то осеннее появилось в нем, что-то от листопада, роняет лес багряный свой убор — ты ли это, Шаул-л-ль? Его вышитая рубашка была довольно мила. И все это ради меня? Национальный поэт — Шандор Петефи, Адам Мицкевич… Что в нем несомненно было от гомеровских героев, так это умение праздновать, у этих варваров искусство пира ценилось не меньше, чем искусство войны. Отчего, отчего ты все время смотришь на меня этим горящим взглядом? Однажды в Берлине он на руках перенес ее через лужу. Всем им нужен фетиш — ох, уж эти мужчины! Но какой он был тогда сильный. А возможно, он и теперь такой, несмотря на следы осени? Как он тогда прижал ее к себе…
Черниховский спросил:
— В матушке-России, видно, водка льется рекой по случаю столетия со дня смерти Пушкина, а Дима?
— Разве их поймешь, большевиков? С одной стороны, он все же был камер-юнкером, а с другой стороны — все-таки Пушкин…
— Но отмечать будут, Дима?
— Отмечать, думаю, будут… да, будут.
— Берл хочет, чтобы я написал в его приложение, особый выпуск. Писать, как думаешь, Дима?
— Напишите. Вы ведь его любите.
— Пушкина?
— Пушкина.
— Но о чем?
— Да разве важно, о чем! Ведь вы Черниховский!
— Да, но мое перо не знает, что я Черниховский… Может, стоит ответить Модзелевичу?
— Зачем ему отвечать? Ко мне постучался презренный еврей… Еврей-лягушка… — сказала Кира Тамзина.
— А Юдифь? Рассказать разве о Левинтоне, а Дима?
— А может, Модзелевич прав? Все-таки между нами пропасть, — сказал Дима Шпигель.
Черниховский весь передернулся и с изумлением воззрился на него:
— Да он все это впитал от своего окружения, он и евреев-то не видел, ни в Москве, ни в Петербурге. Лишь позже, в Кишиневе, в Одессе.
— А кто была эта Левинтон? — спросила Кира. — Иудейская фея, в постель к которой залез абиссинский отпрыск?
Эти трое не могли не говорить о Пушкине и вне связи с юбилеем. Было бы трудно, если вообще возможно, собрать в одном месте трех людей, которые бы больше них знали о поэте, чья кровь обагрила белый снег, тогда как сам он имел обыкновение ходить, опираясь на свинцовую трость, чтобы укрепить правую руку для возможных дуэлей. Дима годами работал с Гершензоном, великим пушкинистом, и написал книгу о классических и французских источниках поэзии Пушкина; каждую неделю из Парижа ему писал Ходасевич. Кира провела годы гражданской войны, декламируя Пушкина, и знала «Онегина» наизусть. Черниховский интересовался мельчайшими деталями из жизни поэта, расспрашивал о нем людей. Не случайно он перевел Гомера, «Калевалу» и сербов-безумцев — он верил в силу устной традиции. И в самом деле, людям все еще было что рассказать ему о Пушкине, чей-то сын, чей-то внук. Жизнь человека не столь коротка, как кажется иным ленивцам.
— Левинтон был его другом. Был поставлен над колониями болгар. Пушкин проводил с ним время среди цыган, когда волочился за своей Земфирой, — сказал Дима.
— А в Екатеринославе он лежал в жару в еврейской хижине, не у наполовину ассимилировавшегося еврея, как Левинтон, а у настоящего, с пейсами, и может быть там начал писать «Юдифь», свою поэму…
— Да он написал-то всего несколько строк, — оборвала его Кира.
— А может, даже иврит стал учить, Ходасевич в этом уверен. Разве он не писал о магических свойствах иврита? Откуда бы ему это знать, если бы он не учил его?
— Все это чушь, Шаул-л-ль! — сказала Кира, которая была уже навеселе.
— Однако когда я был врачом в госпитале имени Святого Серафима, я познакомился там с артиллерийским офицером, который сказал мне, что видел рукопись Пушкина с еврейскими буквами.
— Пустая болтовня, — отмахнулась Кира.
На лице Димы отразилось изумление: