Юй Хуа - Жить
Утомленный вол как будто устыдился криков старика и потащил плуг дальше.
Спины у старика и вола были одинаково черные. Оба они уже вступили в осень жизни, но вспаханное ими черствое поле вздымалось волнами, словно река. Затем я услышал хриплый, берущий за душу голос старика. Он запел песню прежних дней. Сначала шло долгое протяжное вступление, а потом слова:
Государь решил взять меня в зятья,
Но в далекий путь не поеду я.
Ехать далеко, поэтому, видите ли, он не хочет породниться с государем. Самодовольство старика рассмешило меня. Наверное, вол замедлил шаг, и хозяин снова крикнул:
— Эрси и Юцин не ленятся. Цзячжэнь и Фэнся работают хорошо. И Кугэнь молодец.
Как может быть у одного вола так много имен? Я подошел поближе и спросил старика:
— Сколько же имен у твоего вола?
Старик встал, оперся на плуг, осмотрел меня с ног до головы и спросил:
— Ты из города?
— Да, — кивнул я.
Старик гордо заметил:
— Я сразу понял!
— Откуда же у вола столько имен?
— Всего одно — Фугуй.
— Но ведь ты только что назвал его несколькими именами!
Старик улыбнулся и с таинственным видом поманил меня к себе, но, когда я подошел, вдруг заколебался. Увидев, что вол поднял голову, он наказал ему:
— Не подслушивай, опусти башку.
И вол опустил голову. Тогда старик прошептал:
— Я боюсь, он поймет, что пашет один. А так он слышит имена, думает, что другие волы тоже пашут, и работает живее.
На его смуглом лице, освещенном ярким солнцем, от хитрой улыбки задвигались морщины, забитые грязью и похожие на дорожки, бегущие средь полей.
Потом старик сел рядом со мной под густую листву и в тот полдень, полный солнечного света, рассказал мне свою историю.
Сорок лет назад здесь часто расхаживал мой отец. Одежда на нем была из черного шелка, руки он всегда закладывал за спину. Выходя из дома, он говорил моей матушке:
— Пойду пройдусь по своей земле.
Работники, завидев его, почтительно складывали руки, не выпуская из них мотыг, и говорили: «Здравствуй, хозяин».
Когда он приходил в город, его называли там «господин». Отец мой был человек с положением, но на горшок ходил как любой голодранец. Вернее, ночного горшка рядом с кроватью он терпеть не мог, ему, как скотине, нравилось облегчаться на приволье. Каждый день под вечер отец, рыгая, почти квакая, от сытости, выходил из дома и неспешно направлялся к отхожему корыту за околицей.
Он брезговал садиться на грязный край корыта, забирался на него с ногами. Дерьмо у него было такое же засохшее, как он сам, выходило тяжело, и всем было слышно, как он там кряхтит и охает.
Так он справлял нужду несколько десятков лет, и даже в шестьдесят с лишком мог подолгу просиживать над корытом на своих жилистых птичьих лапках. Ему нравилось смотреть, как тьма постепенно накрывает его поля. Моя дочка Фэнся[1] в три-четыре года бегала за околицу смотреть, как дедушка тужится; отец был уже все-таки стариком, ноги у него подрагивали, и Фэнся спрашивала:
— Дедушка, ты почему качаешься?
Он отвечал:
— От ветра.
Тогда мы еще не разорились, семья Сюй владела полутораста му земли — отсюда до труб того завода все было наше. Нас с отцом везде называли барчуком и старым барином. В нашей походке слышалось звяканье медяков. Я женился на дочери городского торговца рисом, тоже из богатых. Когда богатый женится на богатой, деньги ссыпаются в кучу, монеты звенят о монеты — я не слышал этого звона уже сорок лет.
Я разорил нашу семью. Отец называл меня щенком, недостойным сыном. Несколько лет я учился в частной школе; больше всего я радовался, когда учитель в длинном халате вызывал меня читать. Тогда я поднимался с «Тысячесловием», прошитым и переплетенным веревкой, и обращался к нему:
— Слушай внимательно, как отец читает!
Дряхлый учитель говорил моему отцу:
— Ваш сынок вырастет большим шалопаем.
Ты уже с детства пропащий — так отец мне говорил. А учитель добавлял: «От гнилого дерева не жди прока»[2]. Сейчас-то понятно, что всё так и было. Но тогда я так не думал, я считал, что у меня есть деньги и я единственный, кто может жечь благовония нашим предкам, без меня род Сюй угас бы.
В школу я никогда не ходил пешком, а ездил на одном нашем батраке. Едва кончалось учение, он уже смирно ждал меня на корточках, подставляя спину. Я седлал его, хлопал по макушке и кричал:
— Чангэнь[3], побежали!
И батрак Чангэнь бежал, а я восседал на нем, как воробей на верхушке дерева. Я кричал:
— Полетели!
И Чангэнь несся огромными прыжками, как будто мы летим.
В юности я полюбил город, пропадал там по полторы-две недели. Одевался в белый шелк, бриолинил волосы, и в зеркале они сверкали как лакированные. Видно было богатого человека.
Мне нравились бордели. Слушать смех и щебет девок было так же приятно, как когда почешут там, куда сам не можешь дотянуться. Если пошел по девкам, обязательно начнешь играть — это как рука и плечо, всегда вместе. А потом я даже больше пристрастился к игре. В бордель ходил только расслабиться — как облегчиться, когда выпил много воды, в общем, как пописать. Игра — совсем другое дело, и радостно и страшно, и страх-то и доставлял мне неописуемую радость. Раньше я целыми днями не знал, куда себя девать, на что потратить силы, каждое утро только и думал, как бы убить время до вечера. Отец часто вздыхал, что я не прославляю имя предков. А я думал, что предков могли бы прославить и без меня: почему я должен отказываться от веселой жизни ради такого утомительного занятия? Вдобавок отец в молодости был такой же, как я — у наших предков было двести с лишним му земли, и сто из них он промотал. Я сказал отцу:
— Не переживай, мой сын прославит предков.
Надо же и на долю потомства оставить добрых дел. Услышав это, мать посмеялась втихомолку, а потом сказала, что отец раньше так же отвечал моему деду. Я подумал: вот именно, чего сам сделать не смог, сваливает на сына. Тогда мой сын Юцин[4] еще не родился, а дочери Фэнся исполнилось четыре года. Цзячжэнь[5] носила сына уже шесть месяцев и, конечно, подурнела: ходила по-утиному, будто ей в штаны насыпали пампушек. Она меня раздражала, я сказал ей:
— Как тебе ветром-то надуло!
Цзячжэнь никогда мне не перечила, и на эти позорные слова только ответила тихо:
— Не ветром.
Став игроком, я начал думать о предках: решил заработать на сто му земли, которые промотал отец. Когда он спросил меня, какого дурака я валяю в городе, я ответил:
— Я не дурака валяю, я веду дела.
Он спросил:
— Какие дела?
Услышав ответ, он разозлился — он в юности так же отвечал деду — и стал лупить меня тапкой. Я уворачивался, думая, что он полютует и успокоится. Но батюшка, которому обычно сил хватало только на то, чтобы кашлять, вдруг вошел во вкус. Я рассудил: я ведь не муха, чтобы бить меня тапкой, схватил его за руку и сказал:
— Отец, кончай, мать твою. Я уж, так и быть, дал тебе покуражиться, а теперь кончай.
Я его схватил за правую руку. Тогда он левой рукой снял тапку с правой ноги и решил продолжать. Я поймал и левую руку. Он туда-сюда — ни в какую. Тогда он задрожал от злости и прохрипел:
— Щенок!
Я ответил:
— Пошел к черту.
Толкнул его, и он свалился в углу.
В молодости я ел, пил, гулял, играл, всякий грех перепробовал. Мой бордель назывался просто: «Зеленый терем». Я там привечал одну толстуху. При ходьбе ее зад мотался, как два фонаря у входа в «Терем». В постели я колыхался на ней, как лодка на речных волнах. Я часто ездил на ней по улицам, как на кобыле.
Мой тесть, торговец рисом господин Чэнь, стоял за прилавком в халате из черного шелка. Всякий раз, проезжая, я осаживал девку за волосы, снимал шапку и приветствовал тестя:
— Как здоровьице?
Лицо тестя принимало цвет тухлого яйца, а я с веселым смехом ехал дальше. Потом отец говорил, что я несколько раз доводил тестя до удара. Я отвечал:
— Не запугивай меня, ты мне отец, а вот не заболел от злости. Он сам заболел, а теперь на меня валит.
Я знаю, тесть меня боялся. Когда я шагом ехал на девке мимо лавки, он как мышка юркал в глубь дома. Трусил выйти ко мне, но зять ведь должен поприветствовать тестя, так что я орал ему в норку: «Мое почтение!»
Красивее всего было в тот день, когда японцы сдались и национальная армия вернулась в город. Было очень весело, по обеим сторонам улицы столпился народ с флажками, со всех магазинов свисали знамена с белым солнцем на синем небе, а перед рисовой лавкой тестя водрузили портрет Чан Кайши во всю дверь. Трое приказчиков стояли под его правым карманом.
Накануне я всю ночь играл в «Зеленом тереме», и голову было так же тяжело таскать на плечах, как мешок риса. Я понял, что уже недели три не являлся домой, вся одежда пропахла. Я спихнул толстуху с кровати и поехал на ней домой. За нами бежали носильщики с паланкином; когда мы приехали, я отправил ее на нем обратно в «Терем».