Владимир Якименко - Сочинение
Часть вторая
1
Ночью Серёжа спал плохо: внутри у него, казалось, всё горело, спина, ладони, шея покрывались отвратительным липким потом. Часто он вскакивал с постели и, стуча босыми пятками, бегал на кухню пить холодную воду из синего с белыми щеками чайничка. Не помогало. Подушка была нестерпимо, до тошноты горячей, и простыня горячей, и одеяло.
И опять стоило только закрыть глаза, начинала лезть в голову невообразимейшая чепуха: из зелёных призрачных пятен, которые, то ширясь, то исчезая, скользили по потолку, возникал неведомый холм. И душный запах прогретой солнцем травы. И он на холме, а вокруг незнакомые парни — лица, нависая, белели неразличимо. Шаг за шагом наступали, теснили к краю обрыва. Ближе, ближе… За спиной пропасть, чернота бездонная, непроглядная, пустота, ничто. Закричал Серёжа в последней надежде отчаянно. И… увидел Макса.
Шёл к нему навстречу Макс, а за спиной у Макса хлопал, как парус, выдуваясь, красный лёгкий пыльник с надписью «Ливайс». Приблизившись к парням, с высокомерной ухмылочкой Макс стал им что-то объяснять, стал уговаривать. Но они даже не дослушали. Накинулись со всех сторон, утробно рыча. Зубы обнажились, глазки проступили из белых расплывчатых пятен — щёлочки мутно-жёлтые.
И давай рвать одежду с Макса с сопением остервенелым, И, голого уже, толкнули с обрыва. Почувствовал Серёжа: что-то оборвалось в низу живота, беззвучные рыдания сдавили горло. А Макс полетел в пустоту, как заправский ныряльщик, без плеска, точно нож в масло, вошёл в воду. (И одна только мысль: «Умеет ли плавать?» И крик: «К берегу греби, к берегу быстрее!»). Выплыл Макс, упал на песок. А сверху, как панцирем черепаха, прикрылся своей одеждой — джинсами вельветовыми, розовым батничком, красным пыльником и даже сапожки остроносые на высоком каблуке пристроил. Но согреться не мог. Дрожал, шею тянул длинную из-под одежды. А глаза жалкие, потерянные.
И ещё представлялся Серёже Лёка Голубчиков. Будто бы стоял он в стороне и глядел на Серёжу сочувственным и всепрощающим, каким-то очень сложным и глубоким взглядом. От этого взгляда делалось спокойно на душе, исчезала давившая все эти дни тяжесть, появлялась уверенность. Отступали на время зловещие парни.
А под утро вдруг захохотал, заухал совсем рядом Зубик, корчась от смеха, стал указывать пальцем: «Смотрите на этого… Смотрите…»
Наступила суббота — роковой день.
Завтракать Серёжа не смог — кусок не лез в горло. Мимо недоумевающих, обеспокоенных не на шутку отца, мамы, бабушки: «Вернейший признак — у него пропал аппетит… Уже пятый день… Что он делает? Остановите его! Запустить легко… Последствия, осложнения…» — он шагал к двери, как сквозь строй, вобрав голову в плечи. Скорее к двери, потому что жить с ними, принимать как должное их заботу, любовь — невозможно. Потому что стыд за себя и злоба на всех…
И в то же время словно шепчет кто-то на ухо, дыша жарко, щекоча губами, оплетает, убаюкивает, и тело становится расслабленным, бескостным, вялым, точно после долгого лежания на солнце.
«Ты опозорен, об этом знают все… Выхода нет никакого, начать новую жизнь нельзя. А потому при всех отдай Демьяну своё сочинение. Нате, смотрите, любуйтесь! Пусть сдаёт, пусть тебе ставят двойку — теперь всё равно. Они подумают, что ты трус, лакей. Они станут молча презирать тебя, как Голубчика. Чтобы заглушить тоску, ты начнёшь пить, сделаешься главарём шайки — они ужаснутся, у них волосы встанут дыбом. И вот тут-то ты откроешь перед ними разом свои удивительные способности, проявишь в полную силу свой талант, а он-то останется с тобою навсегда… Ты поразишь их и умрёшь. И пусть они высохнут потом от горя и раскаяния. Пусть чувство вины перед тобой гложет их всю жизнь».
Так думал Серёжа, проходя в распахнутые железные ворота школьного двора и направляясь к освещённому высокому крыльцу, к которому со всех сторон, ото всех близлежащих домов сквозь проломы в обветшавшем заборе, по тропинкам узким, как мышиные стёжки, по утоптанным заледенелым дорожкам, словно ночные мотыльки к свету, неслись стремительно неясные в сумраке фигурки.
Но мучения и страхи оказались напрасными. Да, да! В действительности ничего не произошло. То есть совершенно ничего. Демьян, казалось, забыл о сочинении. К тому же как раз перед литературой часть ребят отправили к зубному на осмотр. И Демьян увязался вместе с ними. Серёжа ждал, что Демьян появится после второго, после третьего, после четвёртого урока, и вот тогда… Но Демьян не появился. Вообще в этот день его больше не видели в школе.
«А может быть, я всё выдумал сам? — рассуждал про себя Серёжа, возвращаясь домой после занятий. — Может быть, и правда, не было ничего — ни сквера, ни сочинения? И Демьян по-прежнему тихий хорошист, который и мухи не обидит».
Серёжа шагал по проспекту. Прямой, сбегающий чуть наклонно вниз проспект лучился ясными, будто умытыми после сна витринами магазинов и был виден далеко. За пять прошедших дней впервые Серёжа уверенно поглядывал по сторонам, хорошеньких девушек провожал глазами, и ноги его ступали по коричневатому тротуару уверенно.
Окружающий мир вновь обретал утраченные звуки, цвет, запах: забрызганные машины, посвечивая стёклами, со свистящим шипением проносились по тёмному шоссе, крыши дальних домов казались сиреневыми, и синеватые тени, протянувшись от осин и клёнов, расчертили снег — весь в жёлтых просветах, а островерхий одинокий тополь в проёме домов, зажжённый солнцем, горел золотисто от корня до макушки, всеми ветками-жилками, по которым струился огонь.
Серёжа шагал по проспекту (а проспект был весь золотой и мягкий от солнца и снега), улыбался и едва сдерживал в себе рвущееся наружу глупое желание засмеяться громко, подпрыгнуть, взмахнуть руками, помчаться неизвестно куда, зачем… Оттого, что снег, солнце, люди торопятся, пробегая, задевают плечами, оттого, что живёшь!
В три Серёжа был уже дома. Вошёл в квартиру — как будто вернулся после долгой разлуки. Всё показалось здесь новым и в то же время удивительно знакомым, родным. Приятно было, не раздеваясь, стоять в полутьме коридора, вдыхать ни с чем не сравнимый воздух своей квартиры (в других могло пахнуть подгоревшим маслом, тушёной капустой, только что выстиранным бельём, аптекой, духами, табачным дымом, наконец, просто пылью и затхлостью — у них же в квартире не пахло ничем; и в этом был её особый, неповторимый запах). И чувствовать, что ты опять дома, вместе со всеми, ты имеешь на это право, потому что остался прежним, каким они знали и любили тебя, тебе нечего скрывать от них, нечего стыдиться.
А потом Серёжа вспомнил, что сегодня ведь ещё вечер в школе и, бросив на табурет, стоящий у двери, куртку, мигом очутился у зеркала. Около него он провёл, наверное, целый час: поворачивал голову то в одну, то в другую сторону, задумавшись, морщил лоб сурово и ерошил волосы, улыбался, выставляя напоказ ряд белых, ровных и крепких зубов. А то придавал лицу отрешённое и печальное, почти печоринское выражение и усмехался едко, как человек, вконец разочарованный, знающий всему в жизни истинную цену. Выдавив аккуратно ваткой маленький прыщик, вскочивший на подбородке, Серёжа отправился в ванную принимать душ.
В половине пятого вернулась с работы мама. Каким-то особым слухом из комнаты Серёжа уловил, как скребёт, не попадая в замочную скважину, ключ, и, обрадованный, кинулся открывать. Он знал уже, уверен был, какой увидит маму сейчас. Потому что была мама, точно болезненно чуткий инструмент природы, — звенела, лучилась в ясные дни и сникала, увядая, в слякоть, дождь, непогоду.
Мама вошла, и дохнуло опять солоноватым, свежим, весенним. Глаза её васильково голубели. А лицо было смуглым. Всегда в чистые солнечные дни лицо у мамы темнело, покрываясь мгновенным загаром. И ещё бездоннее, ярче от этого становились её глаза. Серёже казалось в такие дни, что о глазах маминых, как в зеркале, отразилась, пусть маленькая, частица неба и воды.
Серёжа чмокнул маму в щёку, холодную, влажноватую, выхватил из рук её тяжёлую сумку. Мама улыбнулась удивлённо и благодарно. И Серёжа подумал вдруг, что последние месяцы часто бывал по отношению к ней груб, несправедлив. Увиливал от уборки квартиры, препирался, пока не разразится скандал, каждый раз, прежде чем сходить в магазин. И ведь всё это пустячные, мизерные дела, а он, случалось, доводил маму до слёз. И даже радовался в душе её крику, угрозам, слезам, потому что, по его понятиям, это означало независимость, взрослость, конец нежностей, поцелуйчиков, опеки.
Серёжа бегом отнёс сумку на кухню и вернулся, чтобы помочь маме снять шубу. Чёрный мех на свету отливал синевой, мокрые ворсинки, каждая в отдельности, поблёскивали, топорщились игольчато. Не удержавшись, Серёжа обнял маму сзади за плечи. Он понял, что очень любит маму. Это было похоже на узнавание после продолжительного отсутствия, когда каждая мелочь — лишнее напоминание о детстве, о счастье; и всё вместе — в радость.