Марк Хелприн - Солдат великой войны
— Нет, не могут. Они живут так, как диктуют их взгляды, которые обычно совершенно другие, чудовищно другие. Ты не понимаешь, о чем я, да?
— Не понимаю.
— Ты знаешь людей, теоретически которые против войны?
— Я против войны теоретически, — сказал Николо с негодованием, — хотя хотел бы поучаствовать в ней.
— Ты не можешь быть против нее теоретически, если не знаешь, какая она теоретически, а ты не можешь знать, какая она теоретически. Ты знаешь только самую малую ее часть, и этого достаточно.
— Тогда почему я не могу быть против нее теоретически?
— Если ты заявляешь, что знаешь войну теоретически, ты только притворяешься, а если ты только притворяешься, что знаешь ее, тогда ты притворяешься и в том, что против нее. Многие люди стараются всего лишь показать, что они думают правильно. А поскольку «правильные» мысли переменчивы, как ветер, эти люди сами такие же.
— И что же им тогда делать?
— Все, что тебе надо знать, так это историю одной из этих вспышек. Этого достаточно. Это сильнее любой теории. И посмотри, самое худшее в ней только даст тебе сразу и внезапно то самое, что придет медленно и позже… поэтому не сгущай краски. Я утешался этой мыслью, а она не очень-то утешительна, почти всю жизнь. Проблема с войной, насколько я понимаю, не в том, что она несет с собой несчастья и горе. Так или иначе все это все равно придет. Грех войны — резкость, сжатие всех этапов, которых без нее вполне хватило бы на целую жизнь. Дети остаются без родителей. Отцы и матери умирают, зная, что оставляют детей сиротами. Любовь мужчин и женщин не доводится до конца, ей не позволяют расцвести и увянуть. Поколения обрываются, семьи перестают существовать. Род, история для некоторых заканчивается, и вот это, мне кажется, и есть самое худшее. Когда твои дети умирают раньше тебя, оправиться от этого невозможно, разве что по милости Божьей, и только в том случае, что есть место встречи с ними, из которого никто никогда не возвращался. И на войне, какой я ее знал, дети умирали, а родители оставались скорбеть.
— Не дети Гварильи.
— Нет. Он погиб, но их спасли.
— Что с ними сталось?
— Когда я вернулся, шорная мастерская оставалась на прежнем месте, но хозяйничал там совсем другой человек — с двумя ногами и со своей семьей. Они купили мастерскую со всем содержимым у жены Гварильи. Я спросил, куда она увезла детей, и новый шорник ответил: «На север, где собиралась найти работу». В какой город? В Милан? Турин? Геную? Он не знал. Какую она хотела найти работу? Это он знал. Любую работу, сказала она ему, какая только подвернется.
— Та же история с моими родителями, — кивнул Николо. — Мы сошли с поезда в Риме, потому что на платформе оказался человек, который предложил моему отцу работу в ресторане. Моя мать с малыми детьми успела выйти из поезда, а отец передал меня и чемоданы ей и этому парню из ресторана, а сам спрыгнул с поезда, когда тот уже начал двигаться. За билеты нам вернули какие-то деньги, и мой отец работал на кухне в ресторане этого парня. Все случайно, ничего заранее не планировалось. Вы их нашли? Как вам удалось их найти?
— Я давал объявления на последних страницах газет. В те дни они печатались в огромном количестве. Я не мог позволить себе больше одной или двух строк: «Синьора Гварилья из римской шорной мастерской. Свяжитесь с Алессандро Джулиани», — и мой адрес. Опубликовал их два раза в первый год, два — во второй, потом раз в год, гораздо реже, чем публиковал объявления для Ариан, которых она так и не увидела.
— А жена Гварильи увидела?
— Да, увидела. Она поселилась в Милане, где увидела самое первое. Вырезала и положила в коробку с нитками.
— Почему?
— Почему? Ты хочешь, чтобы я объяснил тебе, как работает голова вдовы римского шорника? Я спросил ее много лет спустя, когда она наконец-то связалась со мной. Внезапно прислала мне рождественскую открытку. Она сказала, что не знает почему, но не потому, что не было времени или она боялась, что я хочу взыскать долг, просто решила, что этому объявлению самое место в коробке с нитками, пока она будет думать, что ей с ним делать. И думала целую вечность. Она приехала повидаться со мной, вместе с детьми, в тысяча девятьсот двадцать пятом году. Она вышла замуж за литейщика, так что на жизнь им хватало, поэтому я открыл депозитные счета на имя ее детей в миланском банке и каждый год делал новый взнос. Брал детей в банк, при них клал деньги на счет, сумма росла и росла, а потом шел с ними в ресторан и за едой полтора часа рассказывал им об отце. Литейщику это не очень нравилось, но растущий с каждым годом банковский счет, эти свалившиеся с неба деньги, успокаивали нервы. Их мать любила Гварилью, но мало что могла рассказать о нем детям. Она постоянно находилась дома, а он все время работал. И она была из тех женщин, которые позволяют вырезанным из газеты объявлениям желтеть в коробке с нитками. Но я им рассказывал. Каждый год одно и то же. Рассказывал, каким храбрецом он показал себя в окопах, на Колокольне. Рассказывал им о другом мире, который мы увидели в Сицилии. О том, что их отец показал себя с лучшей стороны в сражении, которое могло бы произойти в Средние века. Рассказывал о корабле для перевозки скота, о том, как он отрезал себе ногу, чтобы остаться в живых… ради них. На это, сам понимаешь, требовалось время. К концу трапезы — она затягивалась даже больше, чем на полтора часа — в ресторане оставались только я и дети, и официанты нетерпеливо ждали нашего ухода, но смотрели на входную дверь… а вдруг появится еще клиент. Напоследок я рассказывал им о «Звезде морей». Уже плакал, повторяя последние слова их отца: «Бог позаботится о моих детях», — и они тоже плакали. Даже когда стали старше, я обнимал их за столиком этого чертова ресторана, но это никого не смущало: другие посетители уже ушли, а сонные официанты ничего не замечали. Они были совсем маленькими, когда он умер, и, возможно, забыли его, но, думаю, фотография Гварильи и история, которую я рассказывал каждый год, сыграли свою роль, потому что, как выяснилось, они любили его больше других. Девочка как-то сказала: «Сначала я любила его как святого, но потом, чем больше узнавала о нем и становилась старше, тем лучше могла представлять его себе, и я поняла, что он для меня не святой. Святые наполняют тебя чувствами, а потом ты их забываешь. Мне же все чаще стало недоставать отца. Иногда я вдруг поднимаю голову и понимаю, что думала о нем, хочу, чтобы он оказался рядом. Ведь никогда не хочется, чтобы святой оказался рядом, правда?» Дети выросли, как он и хотел. А когда у них появились свои дети, я передал им фонд и больше их не видел. И теперь время от времени думаю об их отце. Возможно, если б не его уродливая внешность, я бы не любил его так сильно, может, даже дети так сильно не любили бы его. Он был хорошим человеком. Человеком, чья смерть действительно разбивает сердце.
* * *Какая-то птица начала петь в предрассветной тишине, давно уже воцарившейся после того, как смолкли ночные песни. Алессандро с удовольствием бы ее послушал, но Николо еще не утолил любопытство.
— А Фабио?
— Что, Фабио? Я видел, как он умер. Его тело положили на деревянную телегу и отправили — с идеальным лицом и завораживающими глазами, с кожей, к которой женщины любили прикасаться пальцами и губами, ласкать, чтобы чувствовать себя совершенными и любимыми, легкими, как шелк, который может парить на ветру, — на кладбище, где сбросили в общую могилу. Слишком многих приходилось хоронить, и на кладбище с трупами не церемонились. Сбрасывали одного за другим, а потом засыпали землей.
— Вы не пытались разыскать его семью?
— Нет. Нет. Не было у меня сил разыскивать кого-то еще, кроме семьи Гварильи. Мне хватало собственной жизни, своих проблем. Конечно же, у него была семья, но я всегда воспринимал его одиночкой. Он видел в этом мире только себя и, с учетом случавшегося, возможно, все делал правильно. Когда его не стало, его не стало. Мы любили его, такого тщеславного, такого восхитительно глупого. Думая о нем, я всегда улыбаюсь, и уверен, этого он и хотел.
— А Орфео?
— Ты хочешь, чтобы я связал для тебя все концы моей жизни?
— Я просто хочу знать. Вы рассказали мне об этих людях. Вы сказали, что ничего не заканчивается. Я хочу знать, что произошло.
Алессандро замер. Потом поднял руку, как бы говоря: «Подожди». Уже долго сидел, выпрямившись, оторвавшись спиной от склона, и теперь Николо подумал, что он вновь собирается привалиться к земле, но вместо этого Алессандро заговорил:
— Послушай, давай не будем морочить друг другу голову. Я умру сегодня, этим утром. Эта прогулка оказалась не под силу моему сердцу. Когда я пытаюсь отдохнуть, оно продолжает колотиться как бешеное, и я ничего не могу поделать с ним. Грохочет внутри, сбивается с ритма. В груди какие-то пустоты вроде пузырей воздуха. Я не могу ни успокоить его, ни остановить боль.