Марк Хелприн - Солдат великой войны
Алессандро улыбнулся.
— Вы спите не на кровати? Где вы спите?
— На полу.
— На полу? Вы спите на полу? Почему?
Старик посмотрел на юношу и ответил с таким видом, будто делился важнейшим секретом:
— Потому что пол жесткий и холодный.
— Я в это не верю, — обратился Николо к третьему воображаемому собеседнику.
— В котором часу встают монахини твоей сестры?
Николо пожал плечами.
— Спроси ее.
— Господи, — выдохнул Николо. — Я не хочу быть монахиней.
— Я и не предлагаю тебя становиться монахиней, — сказал Алессандро. — Я ничего тебе не предлагаю. Я просто говорю, что интеллект бесполезен, если он не удерживается в жестких рамках умерщвлением плоти с тем, чтобы он мог служить душе. Вот и все. Интеллект отвечает за работу мысли. Тело танцует. И душа поет. Песню, простую песню. Когда любовь и воспоминания переполняют тебя, душа, тоже переполненная, взмывает ввысь и проделывает это в простой песне.
— Откуда вы это знаете?
— Я ее слышал.
— И о чем же она?
— В ней говорится, что в самом конце жизни, когда ты фильтруешь все, что знаешь, у тебя остается только одно-единственное, что может путешествовать с тобой, хотя только Господь Бог скажет, почему.
— И как это понимать? — спросил Николо. — Вы всегда вот так говорите. Дайте мне хоть один конкретный пример.
— Ты про это одно-единственное?
— Да, про это.
— Это не вещь.
— Мне все равно, приведите пример, приведите.
— Хорошо. — Алессандро смотрел на залитый лунным светом городок, на посеребренные склоны холмов и недавно скошенные поля. — Вот тебе крохотный пример, один из миллионов, микроскопический, но он подпадает под то единственное, о чем я говорил. У меня есть настольный ежедневник, книга в кожаном переплете, которая лежит открытой у моего правого локтя. Это вещь. Теперь, когда я стал старым, ежедневник практически пуст. Но я каждый год покупаю новый — по привычке, и когда с кем-то встречаюсь, эта запись выделяется на пустых страницах, как корабль, затертый во льдах Северного полюса. В еженедельнике есть красная тесемка-закладка, и почти пятьдесят лет эта ленточка лежала в зазоре между страницами, прямая, как линия отвеса. Недавно я потянулся к телефонному аппарату правой рукой, чтобы ответить на звонок, а в левой держал открытый ежедневник. Не смотрел на него и сдвинул тесемку на станицу, она скрутилась и легла под углом в сорок пять градусов. Закончив разговор и положив ежедневник на стол, я заметил тесемку. У нее была своя жизнь, независимая от моих привычек, намерений, стремления к порядку, идей и практических действий. Тесемка пересекала страницу, как трепещущий на ветру флаг, как колонна огня.
— И что это означает?
— Иногда ежедневник говорит мне, что я не один. И даже если не говорит, я хочу в это верить, потому что со временем становится очень больно одному, хотя к этому так привыкаешь, что едва терпишь что-то еще. Когда ты один, очень хочется скрасить одиночество, и ты готов обнять то, что добываешь из воздуха. Ты находишь спасение в значениях, до которых раньше бы не додумался, а для этого лучше вставать рано утром, когда голова чистая, а сердце нежное.
— Этого недостаточно.
— Думаешь, нет?
— Да.
— Почему?
— Это все интеллект!
— Ага! — воскликнул Алессандро Джулиани. — И чего-то ему не хватает?
— Не хватает. Вы знаете… Приведите еще один.
— Еще один пример?
— Да.
— Ты знаешь песню «Madre, non dormi…»[100] из «Трубадура»?
— Нет.
— Когда вернешься домой, найди. Она начинается с девятитактовой гармонической прогрессии, от ре-бимоль мажор через ля-мажор и обратно к ре-бимоль.
— Что это такое?
— Музыкальные звуки.
— И?
— У моего сына был волчок. Если его раскручивали, он при вращении издавал ту же последовательность звуков, что и в «Madre, non dormi…». Как они опускались, а потом поднимались, я не знаю. Возможно, при замедлении вращения какая-то внутренняя крышка откидывалась и открывала новый проход для более высокого регистра. Не знаю, как это делалось, но делалось. Загадочное и удивительное конструктивное решение. Последовательность звуков в начале песни — едва ли не самое грустное, самое прекрасное из того, с чем сталкивала меня жизнь. При прослушивании этой меланхоличной, понятной всем прогрессии, казалось, время останавливалось. Лица детей становились бесконечно трогательными, бесконечно прекрасными и бесконечно грустными. Когда я слушал эти звуки с Паоло, они переносили меня в тот момент времени, когда мы расставались навсегда, и я думал, что это будет моя смерть. Эта простая прогрессия обладала мощью, несоизмеримой с ее составляющими, потому что приближалась к изначальной истине, в которой сливались надежда, воспоминания и любовь. Проведя жизнь в мыслях о том, что такое красота, — это была моя работа, как твоя — пропеллеры, — я не нашел ничего, что разъясняет или выражает ее, за исключением другой красоты. Для толкования картины нет ничего лучше песни, для толкования песни — стихов. А в итоге, наверное, нет ничего прекраснее песни, возможно, потому, что ничто не может быть более грустным. Я осознал слишком рано и слишком поздно — давным-давно, но уже после того, как в руках появилась старческая дрожь, — что в тысячах красот я видел одно и то же, а по-хорошему мог бы на них и не смотреть, потому что квинтэссенцию красоты обнаружил, сидя на полу детской с Паоло, помогая ему раскручивать волчок. Я спрашивал себя, почему люблю и что такое сила красоты, и понял, что каждое проявление красоты и все они вместе — обещание и пример, в миниатюре, жизни, которая может закончиться в равновесии, гармонично, с целью и надеждой… и даже без объяснений. Нет у красоты объяснения, но ее совершенство вызывает любовь. Я задавался вопросом, была бы моя жизнь такой же, если бы в конце ее элементы так сложились друг с другом, что дали бы начало простой мелодии, оказывающей такое же воздействие, как та, что звучала из металлического волчка Паоло, песне, которая, даже если бы она не объясняла полное отчаяние и болезненное прошлое, была бы достойна любви. Разумеется, я до сих пор этого не знаю. Господь поможет мне обрести момент печальнейшей красоты, и тогда мне это откроется. Может, я заговариваюсь. Может, таково мое намерение. Неважно. Я могу заговариваться, раз уж моя идея того, что меня ждет, понятна и ничем не обременена, и я, возможно, получу ответ на свой вопрос. Волчок, видишь ли, который крутил и крутил мой мальчик в трехлетнем возрасте, играл прекрасную песню… песню, которую я иногда слышу до сих пор. Что это за песня? Эта песня — любовь.
* * *Посидев еще какое-то время, наблюдая, как деревья покачиваются под ветром, который медленно, точно слепой, крался с потемневших холмов, Николо поднялся и с видом матроса, увидевшего морское чудовище, спросил:
— Что это?
— Ты о чем? — переспросил Алессандро в манере старого солдата, который никогда не забывает напряжения грядущей атаки.
— Там, наверху.
Алессандро поднял голову.
— Персеиды.
— Это что?
— Персеиды. Метеоритный дождь, который начинается в августе. Сегодня, наверное, первая ночь. В прошлую я их не видел, а мы находились высоко на гребне, где звезды видны лучше, чем где бы то ни было.
— Дайте мне ваши очки, — попросил Николо.
Надев их, посмотрел на небо, пристально и раздумчиво. И в посадке головы, гладкости лица, легкости движения Алессандро видел не себя в его возрасте, потому что слишком это было давно и почти забылось, но образ своего сына.
— Откуда они берутся? — спросил Николо. — Посмотрите! Их тысячи. Как горящий магний.
— Они летают по Солнечной системе, — объяснил ему Алессандро, — и в это время каждый год их траектория пересекается с траекторией движения Земли. Они прилетают со стороны созвездия Персея и, попав в атмосферу, вспыхивают и сгорают. Вспышки, которые ты видишь, их прощание с нами. На них можно смотреть всю ночь, представляя себе, что каждая крошечная вспышка — падающий вниз человек, и увиденные тобой потери не составят и нескольких дивизий.
— Они прекрасны, — выдохнул Николо. — Наверное, они такие горячие, а мы видим черточки холодного огня.
— Одна из категорий красоты, — Алессандро обращался не столько к Николо, сколько к невидимой аудитории своих коллег, — которой Аристотель и Кроче пренебрегали по необъяснимой причине, красота того, что исчезает. Как пристально, с каким интересом мы взираем на жизнь, у которой нет шанса возродиться.
— Куда они падают? — спросил Николо.
— По большей части они сгорают в воздухе, — ответил Алессандро, думая об ангелах, мчащихся в этом белом бескрайнем свете. — Из тех, что достигают поверхности, две трети падают в море, а оставшаяся треть рассеивается по лесам, степям и саваннам.