Джон Бойн - Абсолютист
— Не знаю. — Я никогда об этом не думал. — Никто пока не жаловался. А ты?
— Мне говорили, что когда я лежу на спине, то от моего храпа крыша трясется, но я, кажется, приучился спать на боку.
— Я тебя переверну, если ты начнешь храпеть, — говорю я, улыбаясь. Он фыркает, и я чувствую, что между нами зарождается дружба.
— Я не возражаю, — тихо отвечает он.
— Так сколько у тебя братьев? — спрашиваю я, полагая, что какие-то братья у него должны быть, если есть кому комментировать его ночные привычки.
— Ни одного. Только сестра, старшая. А у тебя нету ни братьев, ни сестер?
Я колеблюсь, к горлу подступает ком, и я не знаю, сказать правду или солгать.
— Одна сестра, Лора, — говорю я, не вдаваясь в детали.
— Я считаю, мне очень повезло с сестрой, — улыбается он. — Она чуть постарше меня, но мы всегда заботимся друг о друге, если ты понимаешь, о чем я. Она взяла с меня обещание, что я буду регулярно писать ей, пока я тут. И я его сдержу.
Я киваю, разглядывая его пристальней. Он хорош собой: копна темных спутанных волос, ярко-синие глаза, словно ищущие приключений, круглые щеки, на которых от улыбки появляются ямочки. Он не чрезмерно мускулист, но руки у него крепкие и плотно заполняют рукава майки. Мне приходит в голову, что у него наверняка всегда есть с кем разделить постель, есть кому повернуть его на бок, если начнет храпеть.
— Что такое, Тристан? — спрашивает он, глядя на меня. — Ты как-то раскраснелся.
— Мы очень рано встали, — объясняю я, отводя глаза. — Слишком быстро выскочил из кровати, вот и все. Кровь в голову бросилась.
Он кивает, и мы шагаем дальше в арьергарде нашего взвода — у которого, кажется, изрядно поубавилось энтузиазма со вчерашнего дня, с момента, когда мы выгружались из поезда. Солдаты идут молча, глядя больше себе под ноги, чем на палатку медпункта впереди. Уэллс командует во всю глотку: «Раз-два! Три-четыре!» — и мы изо всех сил стараемся шагать в ногу, но это, в общем, безнадежно.
— Слушай, — говорит Уилл через несколько секунд, глядя прямо на меня с возрастающим беспокойством на лице. — А что ты скажешь про нашего друга Вульфа? Для такого нужна смелость, а?
— Скорее глупость, — отвечаю я. — Разозлить сержанта в первый же день? Да и с рядовыми он теперь не в лучших отношениях.
— Да, наверное. Но все же он смелый, в этом ему не откажешь. Вот так переть на рожон, понимая, что тебя наверняка побьют. Ты встречал кого-нибудь из этих ребят? Этих… как они называются… сознательных отказников?
— Нет, — качаю я головой, — а ты что, встречал?
— Только одного. Старший брат одного моего одноклассника. По фамилии Ларсон. Имени не помню — Марк, Мартин, что-то такое. Он отказался брать в руки оружие. Сказал, что по религиозным причинам и что старине Дерби со стариной Китченером не мешало бы читать Библию чуть чаще, а армейские уставы — чуть реже, и делайте с ним что хотите, он отказывается направлять ружье на другое Господне творение, даже если его за это посадят в тюрьму.
Я шиплю сквозь зубы и с омерзением трясу головой, полагая, что Уилл, подобно мне, считает этого человека трусом. Я ничего не имею против тех, кто не любит войну из принципа или хочет, чтобы она поскорее закончилась, — это вполне естественные чувства. Но я считаю, что, пока война идет, мы все обязаны в ней участвовать и делать все, что от нас зависит. Конечно, я молод. И глуп.
— И что с ним случилось? — спрашиваю я. — С этим Ларсоном. Его отправили в Стрейнджуэйз?[4]
— Нет, его послали на фронт таскать носилки. Так делают, понимаешь. Если ты отказываешься воевать, то хотя бы помогай тем, кто воюет. Так они говорят. Кое-кого посылают работать на фермы — работа государственной важности, как это называется. Этим, считай, повезло. Кого-то сажают в тюрьму, этим везет меньше. Но большинство все равно оказывается здесь.
— По-моему, это справедливо, — говорю я.
— Только если не учитывать, что санитар на фронте живет от силы минут десять. Их выгоняют из окопов на ничью землю забирать мертвых и раненых, и дело с концом. Снайперы снимают их моментально. На самом деле это та же казнь. Что скажешь, теперь уже не так справедливо, а?
Я хмурюсь и не тороплюсь отвечать. Тщательно продумываю свой ответ — для меня очень важно понравиться Уиллу Бэнкрофту. Мне хочется, чтобы он со мной дружил.
— Я бы мог и сам отказаться на религиозной почве, — продолжает он чуть погодя. — Мой старик — священник. В Норидже. Он хотел, чтобы я тоже стал священником. Наверное, тогда меня не призвали бы.
— А ты не захотел?
— Нет, не захотел. Я не прочь стать солдатом. Точнее, я думаю, что мне это понравится. Можешь через полгода меня еще раз спросить. Знаешь, мой дедушка воевал в Трансваале. Даже вроде как отличился, прежде чем его убили. Мне хочется думать, что я проявлю себя так же хорошо. Моя мать всю жизнь хранит его… смотри, мы уже пришли.
Мы входим в палатку медпункта, и Моуди разбивает нас на группы. Человек шесть садятся на койки за занавесками, а прочие стоят и ждут своей очереди.
Мы с Уиллом попадаем в число тех, кого будут осматривать первыми. Он снова выбирает крайнюю койку, а я — соседнюю с ним. Я задумываюсь, почему он так явно не любит находиться в центре. Мне, в отличие от него, нравится быть в середине: я чувствую себя в гуще событий и в то же время не таким заметным. Мне приходит в голову, что скоро мы разобьемся на группы и те, кто останется с краю, окажутся первыми жертвами.
Доктор, худой мужчина средних лет в очках с толстой оправой и видавшем виды белом халате, жестом велит Уиллу раздеться. Уилл без стеснения раздевается. Он стягивает майку через голову и небрежно бросает ее на кровать, потом как ни в чем не бывало роняет трусы на пол. Я смущенно отвожу взгляд, но это не помогает: все остальные солдаты, во всяком случае, те, что сидят на койках, тоже разделись донага, открыв плохо сформированные, уродливые, чудовищно непривлекательные тела. Просто удивительно, как молодые люди восемнадцати-двадцати лет могут быть такими худосочными и бледными. Куда ни глянь — цыплячьи грудки, впалые животы, тощие зады, за исключением одного-двух человек, страдающих другой крайностью: они тучны, огромны, с торса, словно женские груди, свисают складки жира. Я тоже раздеваюсь, мысленно вознося хвалы стройке, на которой работал последние полтора года, — от тяжелого физического труда у меня развились мышцы. Но потом я начинаю думать, не заберут ли меня преждевременно на фронт, раз я в такой хорошей форме.
Уилл стоит прямой как стрела, вытянув руки перед собой, пока доктор заглядывает ему в рот, а потом измеряет сантиметром окружность груди. Не задумавшись о том, как это могут расценить, я оглядываю его с ног до головы и снова поражаюсь, какой он красивый. Вдруг меня ни с того ни с сего настигает воспоминание о моей бывшей школе и событиях того дня, когда меня исключили, — я все еще храню память о них в самой глубине души.