Джон Гарднер - Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы
Дядя Джон осторожно подводит машину к самой паперти. У дверей толпятся люди, их много, это главным образом друзья и родичи Кэлли; едва завидев ее, они приветственно закивали головами и замахали руками, и лишь немногие были ей явно незнакомы и держались как-то чопорно и странно — друзья и родственники Генри.
— Приехали, Кэлли, — сказал дядя Джон. Он улыбнулся, и его улыбка пробудила вмиг такое множество воспоминаний, что выделить какое-то одно было так же невозможно, как отщепить луч солнца; ей показалось: все пережитое ею в жизни счастье слили в одну серебряную чашу и оно хлынуло через край. Она сказала: «Дядя Джон», вместив в эти слова все содержание своей жизни, и он торжественно взял ее за руку. — Gras fyddo gyd â chwi, — сказал он. Да благословит тебя бог.
К машине подбежали Мэри Лу и Сьюзен Купер, следом за ними Дороти Каррико, они сияли, как летний день, все три подружки невесты, и Мэри Лу просунулась в окно, чтобы обнять ее. Она сказала:
— Скорее, скорее! — Потом отпрянула, и кто-то — это был один из ребят Гриффитов (до чего же он стал высоченный!) — распахнул дверцу автомобиля и помог ей выйти.
Она спустилась вниз по лестнице в комнату для занятий третьего класса воскресной школы и там, пламенея от воспоминаний и солнечного света, лившегося через створки окон, стояла терпеливо, покуда все вокруг оправляли на ней платье и восхищались ее букетом, поминутно шикая на Томми и на Линду, которые должны были нести на подушечках обручальные кольца. Она отвечала всем, кто к ней обращался, учтиво восхищалась нарядами, а сама была как бы не здесь. Она чувствовала, что она невесома, таинственным образом отделена от кремовых стен и от темных дубовых дверей, от затопленных потоком солнечного света окон, от выцветших бордовых плюшевых кресел, выставленных впереди, от деревянных складных стульев, стоящих повсюду, от изображений Иисуса с Лазарем, Иисуса с детьми, молящегося Иисуса. Над головой у нее заскрипели балки, слышалось шарканье ног, голоса, смутный, все нарастающий гул, звуки органа, неумолчный ропот шел, казалось, отовсюду — так шумит водопад, когда стоишь с ним рядом, — но только этот ропот был негромким, нежным, он чуть ли не успокаивал, он говорил… Все сильнее она ощущала свою невесомость. Мать потянулась ее поцеловать, Кэлли подставила щеку и услышала, как мать шепчет что-то невразумительное, увидела, как она утирает слезы (так далеко, ужасно далеко все это, и поцелуй, и произнесенные шепотом слова); вот повели к лестнице Линду и Томми; Мэри Лу и Сьюзен, и Дороти Каррико тоже умчались прочь, посылая ей на бегу воздушные поцелуи; вот ее берет за руку двоюродная тетя Тизифоун. Окружающий ее рокот начал стихать. И тишина, непроницаемая, страшная, такая внезапно сваливается в шумном, суетливом сне. Орган вдруг громом загремел в ушах, в памяти зазвучала, выскочив из детства, песенка:
Вот идет невеста,
Налопалась теста!
И она уже в церкви рядом с отцом, он берет ее за руку, а Дороти Каррико отходит туда, где свечи и цветы, неистово гремящая музыка, и синева и пурпур круглого церковного окна; а вот и она, не ощущая ничего, такая же невесомая, как плывущее над горой облако (вон оно в правом окне над кленами), — она, Кэлли, тоже медленно пошла об руку с отцом, и отец дважды подпрыгнул, чтобы попасть с ней в ногу. Она повторяет мысленно, не замечая грохота органа:
Сомс ее фамилия,
Фамилия, фамилия…
Генри Сомс ждет ее, он величав и комично прекрасен, так же как прекрасна вся ее семья, и она шагает медленно, у нее вечность впереди, чтобы вкусить причудливое, незнакомое ощущение свободы, она знает, что и она прекрасна теперь, да, она прекраснее, чем свадебное платье, легче, чище, в ней есть непреложность, а в платье — нет. Нет даже в самом обряде. Со всех сторон ее окружали лица, они, лучась, смотрели на нее снизу вверх, как бы отражая тайное, скрытое полупрозрачной пеленой сияние, ее совершенную, недосягаемую, девственную свободу. Через мгновение она снова ощутит свой вес, обыденную принадлежность к человеческому роду, дитя в своей утробе, но время еще не пришло.
Церковное окно сказало: «Все будет хорошо». «Всему свое время», — сказал белый покров на кафедре. Она смотрела на Генри, он был торжественнее и великолепнее, чем даже дядя Эрл, когда его избрали мэром, и красивее, чем Дункан, когда, запрокинув голову, он подбрасывает вверх ребенка, или Билл, который, протянув руку, задумался над шахматной доской, или тетя Анна, когда она чистит яблоки проворными, в коричневых пятнах пальцами. Потом внезапно комната вновь стала реальной, наполнилась органной музыкой, косые свинцовые переплеты в витраже стали тверды, как земля под ногами, густые тона красок — крепки и тяжелы, как камень, даже профессиональная улыбка проповедника обрела твердую реальность, тяжелую и твердую, как железные цепи, тяжелую, как золотисто-жаркие тела и лица окружающих ее людей… знакомых ей и не знакомых. Только она осталась невесомой, а через мгновение вновь станет реальной и она. «Всему свое время», — сказала комната. «Будь терпелива», — сказали деревья. Она чувствовала, как наливается тяжестью, как гранитная твердость настигает ее.
III. ОПУШКА ЛЕСА
В пять утра, когда жена его разбудила, Генри Сомс сразу раскрыл глаза и пошел к телефону в гостиной. Так ни разу и не моргнув, оттопырив длинную и толстую верхнюю губу, он опустился в кресло, снял трубку. Послышалось гудение. На пороге спальни появился старик Принц: шея вытянута, уши насторожены — что, мол, тут такое случилось? Затем пес повернулся и возвратился на свое место, на полу рядом с кроватью, возле Кэлли.
В комнате было не светло и не темно. Снег так ослепительно блестел за окнами, что слегка подсвечивал обои и можно было различить серебристый блеск и серо-голубые линии — мужчина и женщина в старомодном платье стоят на дорожке возле мостика под ивой, их дети, мальчик и девочка, бегут по этой же дорожке к мужчине и женщине в старомодном платье, ива, мостик, двое детей, мужчина и женщина. В свечении снега заострились все изгибы и углы, и отчетливо видна была каждая вещь. В передней, где не было окон, узор обоев расплывался в тени, исчезал в темноте. Генри в упор глядел туда, но скорее ощущал ту комнату, чем видел: массивное старинное пианино, которым пользовались только для того, чтобы ставить на него фотографии — когда-то оно принадлежало его матери, — овальный коврик, старенький потертый столик с нижней полкой, на ней лежали сборники церковных гимнов и журналы, а на столешнице — мягкая дорожка, и на ней — ожидая, когда же ее снова повесят, — настенная лампа. Все вещи, находившиеся в комнате, имели такой вид, будто давно уж обжились, привыкли к месту, но не к этому, а к какому-то другому. Мебель выглядела так, словно ее только что внесли в новый дом или собираются вынести из нежилого дома. Резная овальная рамка, висящая высоко над кушеткой — старое фото, на котором изображен отец Генри Сомса с книгой в руках, — в полумраке кажется пустой.
— Назовите, пожалуйста, номер, — говорит телефонистка. Генри называет номер и ждет, пока она позвонит.
Голос доктора звучит полусонно. Доктор говорит:
— Видите ли, схватки иногда начинаются лишь часа через два-три после того, как отходят воды. Когда они начнутся, отвезите ее в больницу и попросите, чтобы оттуда позвонили мне.
— Да, сэр, — сказал Генри. Он уже начал что-то дальше говорить, но доктор попрощался и повесил трубку. Генри сидел в темноте, потирая левую руку правой. Кожа на руке обвисла. В последнее время он стал худеть.
Ночью шел снег, и свежий снежный покров ярко голубел в неоновом свете вывески. Они с Кэлли находились в новой части дома, и он снова подумал: как хорошо, что они построились именно здесь, рядом с «Привалом». Это Кэлли так решила, не Генри. Генри думал, ей захочется чего-нибудь поосновательней и пошикарнее, с деревьями, газоном и видом на горы. Ее родители тоже так думали. («Может, вы хотите купить бывший дом Келси или построить новый в горах, рядом с нами?» — предложил ее отец, но она сказала: «Не хотим». Генри сказал: «Из бывшего дома Келси можно сделать просто игрушку, если заново его покрасить, и кое-что переделать, и…», но Кэлли не дала ему договорить. «Генри, не сумасбродствуй», — сказала она. Сказала, как отрезала. Джордж Лумис, Лу и Джим Миллеты, и Ник Блю, индеец, и другие соседи, которые жили между «Привалом» и Атенсвиллем и между «Привалом» и Новым Карфагеном, лихо взялись за дело и помогли ему выстроить позади закусочной шлакоблочный дом рядом с той самой пристройкой, где Генри прожил в одиночестве столько лет… и закруглились к осени, едва-едва поспели снести леса и убрать мусор со двора и сразу перешли работать к Джорджу Лумису на ферму, так как кукурузная сноповязалка оторвала Джорджу руку по самое плечо. У Кэлли к тому времени уже кончался шестой месяц, но она по-прежнему управлялась в закусочной одна, а Генри красил дом снаружи и внутри, пыхтя и истекая потом, сколачивал и прикреплял к окнам ящики для цветов и сажал циннии и выкладывал желтыми камешками подъездную дорогу. Когда все было закончено, они встали возле этого окна, откуда виден был угол закусочной и выпиравший край неоновой вывески, смотрели, как по темному шоссе проносятся машины… мимо «Привала» — а теперь и мимо дома, — и Кэлли сказала: «И правда, как славно». Она стояла, прижав локти к бокам, и не смотрела на Генри, пока он не тронул ее пальцем за подбородок и не повернул к себе ее голову. И даже тогда глядела мимо.) Облитый ярко-синим светом гладкий снежный покров доходил до шоссе. А по другую сторону шоссе, сверкая белизною в темноте, снова снег, он тянулся до самых деревьев. Смутной, призрачной выглядела опушка леса в этот ранний час. Полоса леса в ширину захватывала больше мили — она кончалась где-то возле фермы Фройнда, — и лес теперь внушал ему тревожное чувство, хотя раньше Генри ничего такого не испытывал. Ему чудилось, там кто-то бродит. Он иногда ему снился, а иногда и наяву Генри пытался себе представить, как же все будет, если вернется Уиллард. Они с Кэлли никогда не разговаривали о нем.