Дина Рубина - Белая голубка Кордовы
Заметив его блаженную оторопь, девушка сказала: – Нравится? Видишь, а ты упирался… Такие старые дома, конечно, не всем по вкусу. В них своя специфика. Я-то здесь выросла, и, честно говоря, не понимаю – как можно жить в многоквартирных коробках. А вот Маноло называет наш дом старым сапогом и душной пещерой.
Он знаешь, когда построен? Я и сама не знаю – когда. Даже дедушка точно не знал. Но уж эти вот две колонны правда привезены дедушкиным прадедом из самой Медины Асаары – был такой древний прекрасный дворец, разрушенный берберами, тут недалеко, километров восемь от Кордовы. Просто мы всегда в этом доме жили, и все. Ну и перестраивали его, конечно, раз двести. Пойдем, покажу тебе комнаты…
Она пошла впереди него, открывая двери.
На первом этаже размещалась большая сумрачная кухня, с нарочито старой утварью и двумя чугунными утюгами на полке. Оба ее окна, с ромбами зеленого и синего стекла, выходили в патио. Из кухни дверь вела в столовую, которую Мануэла по-кордовски именовала комедор – великолепную квадратную залу со старой темной мебелью, с буфетом, звонко глядящим желто-зелеными керамическими блюдами и чашками. За столовой расходился в обе стороны коридор, налево – комната Маноло, с компьютером, тренажером, музыкальным центром и узкими стеклянными витринами, в которых висели и разложены были разного вида кортики и кинжалы; направо шли двери в ванную и сквозной безоконный чулан, из которого еще один, узкий темный коридор вел к лестнице на второй этаж, и к двери в еще одну комнату.
Повсюду была совершенная мешанина из старой и современной мебели, но старой было больше: в столовой, кроме веселого буфета и просторного стола, окруженного стульями с высокими тронными спинками, стояли еще три сундука вдоль стен и нечто вроде секретера, на котором была раскрыта на подставке огромная – вдвое больше обычной – пухлая книга. Это Библия, через плечо пояснила Мануэла, очень старинная, дедушка читал по вечерам, да и бабушка тоже, когда еще была в порядке.
– А на какой странице открыта?
– Понятия не имею, сам посмотри.
Он заглянул: действительно, очень старая книга, век шестнадцатый-семнадцатый – жаль, некогда ощупать-осмотреть…
– Открыта на эпизоде с жертвоприношением Авраама, – сообщил он, и прочитал: «Ahora se que ternes a Dios, porque no me has negado ni siquiera a tu hijo unico».
(«Ибо теперь Я знаю, что боишься ты Бога, и не пожалел сына твоего, единственного твоего, для Меня».)
– Только не придумывай глубоких смыслов, вале? Это тетя смахивает пыль перьевой болтушкой, ветер листает страницы, ну, и так далее. По-моему, ее бы стоило просто поставить в шкаф, но тетка у меня с приветом, знаешь, – семейные традиции, патриархальный уклад и все такое. А сама, небось, наверху себе пристроила еще одну душевую.
– Ну, а на втором этаже, – сказала она, сворачивая экскурсию, словно ей в голову пришла какая-то новая срочная мысль, – там три комнаты: моя, мамина, когда она приезжает, и еще один закуток, если кто из друзей останется ночевать. А еще выше – теткина мансарда… Она, между прочим, тоже рисует, и очень высокого о себе мнения, так что я не рискую тебя туда волочь, хотя там забавно.
– У тебя замечательный дом… – сказал он искренне. – Правда, замечательный, Мануэла. Спасибо, что привела. И вообще, спасибо… за весь этот день. А сейчас я уж точно должен идти.
Она смотрела на него, будто ждала чего-то или силилась придумать еще что-нибудь, что удивило бы его, остановило. Совсем как он сегодня утром. И вспомнила:
– Да, а как же та штука? Ну, та, старинная… Взгляни уж напоследок, это минута, и пойдешь.
Взяла его за руку – первое прикосновение за весь день, которое обожгло его, как мальчишку, – и потащила в чулан-закуток, из которого еще одна дверь вела…
И в этом закутке, под портретом какого-то мрачного седобородого каноника, резко обернулась, как оступилась, приникла к нему и, обхватив обеими руками за талию, поднялась на цыпочки, и совершенно по-детски стала целовать в лицо, тычась, куда попадала.
От неожиданности он задохнулся, стиснул ее, и потрясенными губами ринулся встретить губы, что одновременно тянулись к нему и уклонялись от встречи.
Было нечто запретное в этих странных слепых ожогах-прикосновениях, нечто родственное – так губами трогают температурный лоб своего ребенка. И в этой невозможности проникнуть в нее настоящим глубоким поцелуем тоже было – новое, волнующее, смешное…
– Ты… колючий! – проговорила она с детской досадой, слегка оттолкнувшись от него обеими руками, как отталкиваются от берега. – Ну, пойдем, я же хотела показать тебе. Это в бабушкиной комнате…
И открыла дверь, нимало не заботясь о безобразном стрелковом профиле его фигуры. Он ослеп от света, упавшего на него, и конвульсивно соорудил из обеих ладоней амбразуру в области паха.
– Не бойся, ее не разбудишь, – сказала Мануэла так, словно сейчас, там, в закутке ровным счетом ничего не произошло. – Кроме Альцгеймера, у бабушки еще полная глухота. Тетка перед уходом ее покормила, теперь она будет спать часов до шести, потом я ее помою и накормлю.
Какая тетка, какой Альцгеймер, о боже, смилуйся, дай же мне силы доползти до отеля…
В этой комнате, с двумя большими окнами на улицу, из обстановки современным было разве что инвалидное кресло, в котором спала очень бледная, иссохшая старуха… Кровать в углу, комод, три стула и круглый стол пребывали в комнате, вероятно, со времен ее заселения… Здесь, надо полагать, и жили оба старика, пока дед не умер.
– Она не поднимается? – спросил он, чтобы что-то сказать. Сейчас он уже не понимал – а вдруг девушка и вправду только оступилась там, в темноте, а он набросился на нее, как…
Дикая, дикая ситуация, бежать, не оглядываясь!
– Нет. Уже восемь лет. Так странно – а дедушка умер в один миг: выпил первый стакан вина за обедом, и упал лицом на стол… Ну, гляди.
Она махнула рукой в сторону домашней часовенки – вертикальной ниши в стене с маленькой, в локоть высотой, раскрашенной фигурой девы Марии, под ногами которой пульсировали огнем две лампадки… Интересно, что она имеет в виду под «еврейской штукой» – разве саму Мадонну?
И вопросительно обернулся.
– Да не туда, вон, на комоде!
Он перевел взгляд по направлению ее руки…
Мучитель-сон обрушился на него со всей своей невыразимой, тягучей пыткой.
На старинном комоде, инкрустированном слоновой костью, уютно, словно из него и произрастал, словно воскрес, всплыл из барахольных завалов старого мошенника Юрия Марковича, словно вынырнул из плена инквизиторских снов и больного бреда, – буднично стоял его наследный субботний кубок.