Дмитрий Козлов - Я уже не боюсь
Гудки-гудки-гудки… Никто не берет. Сбрасываю, набираю Жмена. Аналогично.
По ходу все уже посваливали куда-то висеть. Небось и мне звонили — утром телефон разрывался, но не до этого было…
«Отец умер. Его вынесли в одеяле», — проносится в голове. На несколько секунд я успел забыть о том, что случилось ночью.
Выхожу из будки, иду в арку и дальше, к опушке парка. Прохожу мимо Игорька. Он улыбается, в уголке обветренных губ поблескивает слюна. В тяжелом, плотном, как дрожащий студень, воздухе разлиты автомобильная гарь, запах раскаленного асфальта и долетающая из парка пьянящая свежесть древесной чащи.
— Где Игорь? — говорит Игорек.
Я пожимаю плечами и иду в парк. Юля, наверное, там.
В общем-то слово «парк» я использую, чтобы было понятнее. Местные его так не называют — только «лес». Это и правда клочок гигантского древнего леса, примостившийся на городской окраине и проросший по краям редкими асфальтированными дорожками с лавками. Аллеи оплетают каскад прудов, а дальше уступают место первобытным дубравам и зарослям грабов, за которыми старый монастырь и крохотные села, вместе с лесом вросшие в тело города, но сохранившие дремотный, идиллический загородный покой. Кажется, училка украинской литературы в прошлом году говорила, что это называется «пастораль».
Оказавшись под тяжелыми узловатыми ветвями вековых дубов, я будто ныряю в бассейн — настолько лесная прохлада отличается от разжаренной городской духоты. Даже в глазах немного темнеет, и они не сразу привыкают к лесному сумраку. Я шагаю по тропе к третьему озеру — самому дальнему и глубокому, где мы часто тусуемся на пляже. Вокруг все звенит птичьими трелями, скрипят на склонах оврага осины. Вспоминаю, как папа рассказывал старое поверье, что, мол, осины скрипят потому, что на одной из них повесился Иуда. Думаю о том, что папа уже ничего мне не расскажет. Внутри все вдруг на миг наливается странной, удушающей тяжестью.
Вот оно. Начинается. Пока только самую малость. Весь джаз еще впереди.
Снова выхожу в яркое солнце; жара тут же припечатывает огромным горячим кулаком, но с блестящего, похожего на усыпанную битым стеклом поляну озера дует прохладный ветерок. Над водой разносятся крики плещущихся детей и музыка из магнитофона. «Земфира», «Почему».
Да, она здесь, все верно. Вижу ее на другом берегу, на песке. В синем купальнике и темных очках.
Сердце в груди колотится, как свежепойманная рыба в пакете.
Рядом с Юлей в тени березы с привязанной тарзанкой — Китаец, весь в своих крестах-черепах и в черной футболке «Blind Guardian», несмотря на жару. Сидит, курит. Машет мне рукой. На китайца он вообще не похож. Больше смахивает на гнома из «Властелина колец» — маленький, коренастый и по-обезьяньи волосатый.
С другой стороны растянулся Жмен — бледный червяк в красных шортах-плавках. Лицо хмурое, как всегда с тех пор как его Маша уехала с родаками на море. Думаю о том, что он лежит слишком близко к Юле. Чувствую неприязнь и к нему, и к Китайцу.
Ревность.
Потом бледная кожа Жмена пробуждает в памяти белесую мертвую руку отца, которого несут в одеяле, и я вздрагиваю; несмотря на жару по телу бежит озноб.
Обхожу озеро по накренившейся старой подпорной стенке: многие бетонные плиты уже скрылись в мутной воде. Вижу, как Жмен вырывает у Китайца пакет сока и кричит: «Чего слюни туда пускаешь?» Смотрю, как стайка малышей, вереща, прыгает с большого пня-выворотня, который затащили на мелководье. Вспоминаю, как прыгал так же со Жменом, Китайцем и Долгопрудным.
— Здаровааа! — кричит Жмен, приподнявшись на локтях, и широко улыбается во весь свой кривозубый рот; его оттопыренные и громадные, как у слоненка Дамбо, уши просвечивают.
Хочется тоже улыбнуться и так же ответить, но я сдерживаюсь и хмуро киваю.
Я же в образе. В печальном.
Пожимаю мокрую Жменову ладонь и переступаю через его бледные ноги. Киваю Китайцу — машет в ответ рукой. Подхожу к Юле; моя тень касается ее темного, покрытого песком живота. В пупке поблескивает сережка. Юля смотрит на меня и улыбается. Вернее, я не знаю точно, куда она смотрит, — вижу только солнечные блики в стеклышках очков. Но чувствую на себе ее взгляд.
Потом она садится, скрестив ноги, на большом полотенце с Микки-Маусом и убирает очки на макушку, в мокрые волосы. В ее глазах едва заметные смешинки-искорки, от которых у меня внутри все бурлит и клокочет, как в жерле вулкана.
Мы смотрим друг на друга так, как смотрят те, кто вчера впервые целовался и с тех пор больше не виделся.
Мой образ рассыпается, хотя я еще пытаюсь корчить грустное лицо. В сочетании с неудержимо растущей улыбкой получается, должно быть, что-то странное, потому что Юлина улыбка блекнет:
— Все в порядке? Ты какой-то странный…
Барабанная дробь. И вот — вуаля, выкладываю козырь на стол:
— У меня отец умер.
Все. Жалейте меня все. Я ведь весь из себя такой страдающий. Разбитый. Особенный.
— Ох, мать твою… — бормочет Китаец, выуживая мокрыми пальцами сигарету из пачки. Крутит колесико зажигалки, не высекает искру и спрашивает меня: — Зажига есть?
— Леша, ты дебил? — качает головой Юля, поднимается, берет мою ладонь в руки. Ее пальцы мокрые и теплые.
Она смотрит мне в глаза, ее губы дрожат — не знает, что сказать. Китаец и Жмен тоже молчат, с тупыми рожами глядя в песок. Достаю сигарету, закуриваю.
— Пойдем, — говорит Юля и тянет меня за руку к лесу.
Жмен кивает и хлопает меня по плечу:
— Держись, чувак.
— Да, чувак… Держись… — вторит ему Китаец.
Пропадает желание быть в центре внимания и глушить всех Великой Новостью. Кажется, чуваки просто не знают, как себя вести и вообще как относиться к тому, что у меня случилось. Я их понимаю. Я и сам пока не знаю и на всякий случай не отношусь никак.
— Я тебе звонила утром, но никто трубку не взял… — говорит Юля — тихо, будто опасаясь потревожить во мне громкими словами что-то оголенное и запредельно чувствительное.
— Я… не мог… Не мог ответить… — бормочу я в ответ, потом, как дурак, улыбаюсь, снова хмурюсь… В голове какое-то месиво, калейдоскоп из обрывков чувств и мыслей, от их бешеного вращения, кажется, вот-вот накатит тошнота.
Голоса и плеск воды за нашими спинами стихают, тонут в звуках леса. Вокруг все реже попадаются компании, выбравшиеся на пикники, их и так не много в будний день. Запах костров постепенно растворяется в ароматах трав, листвы и жирной черной земли. А еще табака — Юля достает тонкую сигарету и закуривает. У дыма вишневый привкус.
Тропа сужается, Юля идет впереди; я смотрю на ее загорелую спину, вижу в мокрых волосах запутавшийся желтый листик. Наконец мы приходим на крохотную полянку, где растет громадный раскидистый дуб, толстый, как баобаб. Здесь совсем глухо — мало кто забредает в такую даль. На огромных ветвях блестит паутина; среди деревьев тихо шуршат, шелестят и хрустят невидимые лесные обитатели.
Юля прислоняется к дубу спиной, втягивает дым, бросает окурок в траву. Потом притягивает меня к себе, целует, выдыхает дым мне в рот. Вишневый привкус. Ее привкус. Юлин язык касается моего.
Я прижимаюсь к ней всем телом, ощущая кожей ее тепло, и возбуждение накрывает с головой, вышибая из мозгов все мысли.
Тонкие Юлины пальцы обхватывают меня внизу, и у меня едва в глазах не темнеет. Я неловко расплетаю мокрые завязки купальника, и он падает вниз. Загнанным в самый дальний и темный закоулок тлеющим угольком рассудка помню о том, что нас кто-то может увидеть. Помню и забываю. Наплевать.
Когда я робко начинаю клониться к траве, думая «сейчас это случится» (хотя «думать» слишком громкое слово. Разве что в том же смысле, в каком думают какие-нибудь рептилии), случится со мной впервые, и погружаясь в дурманящую трясину страха и предвкушения, Юля осторожно меня останавливает.
— Не сейчас, — шепчет она мне в ухо. — Позже. — И, должно быть, увидев в моих глазах почти физическую боль, улыбается и добавляет: — Но мы можем сделать кое-что еще.
«Кое-что еще» оказалось очень даже ничего.
Когда мы выходим из леса на асфальт, в метель тополиного пуха, я смотрю на солнце и жмурюсь, чувствуя, как оно проникает в каждую клетку совершенно опустошенного, легкого, невесомого тела и разогревает сладкую сонную пустоту в мыслях.
Жмен и Китаец, оставившие без комментариев наше краткое исчезновение (невероятная степень тактичности для этих двух кретинов), прощаются и двигают к своему дому на другой стороне проспекта. Жмен хлопает своими дурацкими широкими рэперскими шортами, Китаец позвякивает горой нефорских побрякушек. Потом Жмен нагибается к огромной горе похожего на снег пуха у бровки. Чиркает зажигалкой, пух пожирает огненная волна.
Мы договорились пообедать и выбраться снова. Как всегда.