Дмитрий Козлов - Я уже не боюсь
Я подхожу к маме, хочу ее обнять, но мне страшно — страшно видеть этот взгляд. Как будто в нее попала молния и выжгла все внутри дотла, оставив лишь помутневшие стеклышки между пустотами внутри и снаружи. Она постепенно увядала весь этот бесконечный год, но за прошедшую ночь постарела сильнее, чем за все предыдущие месяцы. Кажется, стоит коснуться ее пальцем, и она рассыплется, как древняя мумия.
Мама вдруг вновь обретает способность видеть, а не смотреть в никуда. Фокусирует на мне взгляд. А потом шепчет, почти не шевеля губами. Или, скорее, шелестит. Как змея:
— Это ты… Все ты… Он так на тебя надеялся…
Из ее рта хлешут слова — острые, голодные и ядовитые, как бесконечный рой полных смертельной отравы насекомых. Они жалят и жалят… а потом я отключаюсь. Не слышу ничего. Смотрю в окно. Там синеву неба режет белый след самолета.
Она утихает, когда приходит тетя Валя. Прижав маму к себе, она говорит мне: «Пойди погуляй». Как будто я не при делах.
Как будто не мой отец только что умер.
Впрочем, я и сам хочу уйти. Здесь уже год пахло медленным, вязким, как деготь, самоубийством. А теперь пахнет свежей смертью.
Побросав в рюкзак все, что нужно, я выхожу из квартиры. Лифт гудит где-то в шахте, и я иду пешком. Взгляд скользит по надписям и рисункам, пестрой коростой покрывающим стены подъезда. Банальные «ЦОЙ ЖИВ», брань, названия групп, «сосу» и номера телефонов… Более загадочные вроде «КОБРА любит НИМФУ» и совсем уж трансцендентальное «Что живет во рту моем?», выцарапанное на крышке мусоропровода между пятым и шестым, рядом со свастикой.
Все это для меня как сто раз прочитанная книга. Разбуди во сне, спроси этаж — смогу цитировать и декламировать.
Островки света на лестничных пролетах сменяются сумраком площадок перед дверьми лифта, и от этих перепадов глаза немного слепнут.
Мне стыдно. Я видел миллиард фильмов и читал триллион книг, в которых упоминалась смерть близких. Там герои всегда страдают. Мучаются. Рвут на себе волосы. Или впадают в ступор. В общем, ощущают что-то необычное и всегда запредельно ужасное.
Я не чувствую ничего. Я только что видел мертвую руку своего мертвого отца, но сейчас шагаю по ступенькам, чувствуя, как в такт шагам изжогой поднимаются из глубин тела волны стыда. Ведь мои мысли, как и вчера, прилипли, как жвачка к подошве, к загорелым ногам Юли. И рукам. И всему остальному.
Хотя нет — вру. У меня появляется чувство невероятной собственной значимости. У меня умер отец. Я — трагическая фигура. Грустный взгляд. Никаких улыбок. Сигареты прикуривать одну от другой. Нужно поскорее всем рассказать, чтоб начали смотреть по-другому, не как на остальных. То-то у Жмена с Китайцем глаза из орбит повылазят, когда узнают, что у меня стряслось! А Юля…
Я думаю о ней, когда прыгаю из затхлой пещеры парадного в прямоугольник яркого света. Но думаю и о другом — о переполняющем меня чувстве великих перемен. Мир действительно сдвинулся. Произошло огромное, грандиозное событие. Нет эмоций — ни плюс, ни минус. Просто ощущение такое — Что-то Важное Случилось.
Выскакиваю на улицу, ожидая увидеть зеленое небо, красную траву, ярко-розовых двухголовых котов на заборе автопарка и серо-буро-малиновых крылатых осьминогов, играющих в футбол на площадке. Ведь произошло Событие. Все Переменилось. Все Не Так, Как Раньше.
Конечно же, все как раньше. Разве только местный пьянчуга, горбун по кличке Верблюд, сейчас не валяется под старым орехом возле мусорки, где прилег на картонке вчера вечером. Котов на заборе не видать. А по футбольному полю, вздымая тучи пыли и шурша гравием, таки гоняют мяч, но не крылатые осьминоги, а хохочущие малолетки.
Все. Как. Было.
Только отца
Чужого
вынесли в одеяле, и его руки-рыбы безвольно трепыхались, как у марионетки на сцене кукольного театра. Будто в них не было костей.
Я лишь на миг забываю о том, что меня по-настоящему беспокоит и волнует. Нет, не отец. Пока еще нет.
Юля.
Юля — это все. Это даже больше, чем все. «Все» не стоит и Юлиной тени. Даже странно сейчас вспоминать о какой-нибудь Наде Арсеньевой, когда есть Юля. Это как сравнить «конверсы» и китайские кеды с Демеевского рынка.
Арсеньева — китайские кеды.
На самом деле мы были знакомы с детства. Юля жила в соседнем доме. Девятиэтажки стояли совсем близко, торец к торцу, и наши окна смотрелись друг в друга — так, что мы даже могли перекрикиваться, перегнувшись через подоконник, если ветер был не слишком сильным. Зимой мы рисовали смешные рожицы или выводили буквы на инее, покрывавшем стекла, — до сих пор помню, как немел от холода палец.
Потом они переехали на пару остановок ближе к центру, и в следующий раз мы встретились уже в школе, в конце четверти, когда Юля перешла к нам из сто шестнадцатой, где у нее был какой-то жесткий конфликт то ли с завучем, то ли с директрисой… Нас посадили рядом, и я даже не сразу ее узнал. Но еще до того как узнал, я просто остолбенел и сидел с дебильно приоткрытым ртом, разве что слюну не пуская.
Юля стала красоткой. Высокой, смуглой и цыганистой. Я вспомнил, что ее отец цыган — из тех, которые не занимаются всякой кочевой фигней, а живут и работают, как нормальные люди. Она как-то сказала, что из-за этого соплеменники его цыганом не считают. Думаю, его это не слишком расстраивает.
В общем, я оказался самым везучим чуваком на планете — девушка моей мечты, с которой я к тому же дружил в детстве, вынуждена была сидеть со мной половину каждого буднего дня. И я такой шанс упускать не собирался.
Правда, все оказалось не так просто. В тусовку нашу Юля влилась отлично (еще бы). Но по мне первое время скользила взглядом, как по какому-нибудь дереву или почтовому ящику. Что есть, что нет. Долгопрудный со своими накачанными бицухами (которые он старался демонстрировать всем вокруг круглый год, таская майку даже зимой под пуховиком) привлекал ее взгляд куда чаще, и если бы я ничего не предпринял, то он наверняка в скором времени сграбастал бы Юлю своими огромными ручищами.
Но мне повезло. Оказалось, что Юля без ума от всяких слезоточивых старых рок-баллад вроде «Nothing Else Matters» «Металлики» или ганзовской «Don’t Cry». А еще всякие «ДДТ» и «Наутилусы», у которых такого душещипательного тоже навалом. Ну а у меня дома валялась черниговская гитара с расшатанным грифом, на которой иногда бренчал отец. Я взял эти дрова и попросил учителя музыки научить меня играть. Месяц упорного труда, страданий, окровавленных пальцев и адской боли в непривычно скрюченной левой кисти — и первая порция из пяти аккордов мне покорилась. Для «Don’t Cry» их хватало, а в «Nothing Else Matters» есть еще противный аккордик Н7, который мне никак не удавалось нормально зажать, и звучал он глухо и паршивенько. Но это было неважно — главное, что получался перебор, тексты я и так знал на память, и вскоре на очередной посиделке в парке, после физры и вместо украинской литературы, Юля меня наконец-то заметила. И с первых же звуков плохо сыгранных на плохой гитаре и плохо спетых на плохом английском песен всякие там Долгопрудные со своими бицухами канули в небытие. Юлины большие черные цыганские глаза — красивые глаза, в которых можно было и хотелось увязнуть, как в густом дегте, — теперь неотрывно смотрели на меня.
Потом была днюха Китайца, когда стояли и курили на балконе, на холодной плитке пола, и тапок на всех не хватало. Юля тогда встала на мои ноги, прижалась ко мне спиной, и я обнял ее за талию.
А вчера я ее поцеловал. После двух бутылок темного «Веселого монаха» и дискача на старой танцплощадке, когда мы были распаренные, шальные, парк звенел цикадами и свет фонарей так странно, так таинственно скользил по остывающей после дневной жары листве. Потом проводил домой, и мы то и дело останавливались, целовались-обнимались и все такое…
Я иду к ржаво-красной телефонной будке, торчащей на углу клумбы возле парадного, — из тех монстров, что остались только на окраинах. Тяну на себя тяжелую скрипучую дверь с выбитыми стеклами, снимаю трубку. В прорезь для карточки вставляю правильно свернутую купюру в одну гривну — теперь можно бесплатно звонить куда угодно и сколько влезет. Прикладываю холодный пластик трубки к уху и набираю Юлин номер.
Гудки, шорохи, обрывки далеких голосов. Трубку снимают. Кашель и сиплое «алло».
Юлина бабушка.
— Здрасте, Любовь Павловна! А Юлю можно?
— Ушла гулять, — сипит в ответ старушка и кладет трубку.
Внутри становится чуть темнее. Как будто солнце заползло за клочок облака.
Жму на рычаг, звоню Китайцу. Долго жду, вдыхая застарелую табачную вонь будки и глядя, как по двору бредет, похихикивая, Игорек — местный дурачок неопределенного возраста, вечно блуждающий по району в розовой детской панамке и донимающий прохожих вопросом «Где Игорь?», — будто, играясь где-то в песочнице, он ухитрился потерять себя и никак не может найти.