Филипп Берман - Регистратор
Вот теперь Митя пытался представить, когда же мать была счастлива? Неутомимый отец, полный в тридцать пять лет жизненных сил, широкоплечий, высокий, с длинными сильными руками (Митя помнил, как он любил поливать отцу из ведра, a тот, любил умываться так, любил мыть руки мощной струей, как отец тщательно мыл их, обглаживая ладонь ладонью, большие мощные пальцы рук, широкие длинные кисти, будто вновь они выходили во двор с ведром и на траве Митя поливал ему из ведра, потом он долго мыл шею, фыркал, счастливый, долго мыл лицо, а Митя, тоже счастливый, был рядом, с трудом поднимая ведро, гладко-лакированной струей воды, в которой отражался весь их дом с окнами, бельем, которое висело во дворе, сушились чьи-то простыни — все это отражалось в плоской широкой струе, которая бесконечно, казалось, текла из ведра, и новые картины их жизни, чисто-прозрачные, выливались теперь на мощные руки отца, пока он мылся, и как же было не назвать теперь все это счастьем? струя бесконечно вытекала, а отражение живой жизни было неизменно, хотя и подрагивало на поверхности водной рястяжливо-тягучей пленки, разрывалось, смещалось, но вновь, неизменно застыв, восстанавливалось; и как было от этого не ощутить всем счастья? ему, матери, сестре, всем, жившим рядом людям: от двора, деревьев, дома их, от сильнорукого отца Мити? так вот, неутомимый отец быстро снова усаживал его в седло, когда он падал, и они бегали новыми кругами по двору номер восемь, одной из самых известных в Москве московских улиц, а потому и самых известных в мире, во всем земном мире, где росли леса, розовые горы, травы, все это освещалось желтым теплым солнцем, утром и днем, когда все выходили во двор, ночью (когда все спали), звездами и луною, летали птицы, бабочки, ползли муравьи в ветвистой траве на буграх, росли шампиньоны (прямо в их городском дворе, будто двор был частью особого городского леса) и вновь росли леса, покрывая всю землю и заползая на горы, закрывая землю теплой для зимы шерстью и на всем земном шаре, кто-то крутил педали, и шар вместе с солнцем и со всеми звездами перекатывался в небе, подставляя свои разные бока солнцу, которое тоже кто-то подкручивал и пока все это начало так гладко и бесконечно перекатываться, кто-то очень долго бегал новыми кругами по булыжному двору, падал, снова садился в седло, снова падал, пока, наконец, все начало медленно катиться одно возле другого в синем небе;
к концу этого дня Митя уже начал ездить сам, все катилось само собою, и он был счастлив, и счастливый отец стоял и смотрел, сложив руки, двухлетний Митя крутил педали, катились колеса, булыжник вместе с ним, в полном теперь согласии катилась вместе с ним земля;
оглядываясь на город своего детства, он все искал место, куда бы лучше поставить ногу, осторожно нащупывал почву, пока не убеждался, что можно твердо стать, ничего не опасаясь.
А вспышки, освещали разное, то давали вариации прежнего, что уже виделось, но все иначе, однако наворачивалось, образовывалась ретроперспектива, и вперед, и назад, как раз из точки, куда он помещал себя; он обдумывал, например, вот еще что: что ни Митя (уж он-то конечно! всего-то было два года), ни отец, его отец, ни те, кто смотрел из окон, так вот, ни те, кто смотрел из окон, как неистово отец обучал маленького двухлетнего Митю, никто-никто, как бы он ни был мудр, а настоящих-то мудрецов просто не было, мудрецы редки, как цивилизации, не мог тогда предугадать, что ждало всех в сороковые-сорок первые, в сорок седьмые-пятидесятые, в шестьдесят-шестьдесят пятые, а уж теперь-то мы можем сказать (по индукции), в восьмидесятые-двухтысячные, правда, отец Мити ждал войны, он все повторял без конца, что война с немцами непременно будет, и когда они приехали перед войной в Винницу, он опять — ездили они туда каждое лето на два-три месяца, и у Мити до сих пор в глазах была огромная миска клубники со сметаной, которую тетя Лиза ставила на стол, миска была таких необъятных размеров, так она источала щедрость той земли и тети Лизы, когда она ее ставила на стол, что Митя начинал опасаться, что одолеть они ее с сестрой не смогут никогда, так и осталось в нем, что клубника в миске никогда не кончалась; оттуда, потом, привозилась в Москву вся тамошняя щедрота: яблоки разных сортов, варенье клубничное, вишневое — ведрами, а вишневое двух сортов, с косточками и без косточек, еще другой вид, в третий этот вид закладывался лавровый лист, и морковные бусы, потом они пропитывались соком, становились янтарными, мягко-янтарными; все это закупалось на деревенском рынке за копейки ведрами, еще и упрашивали, чтобы брали; персиковое, да грушевое варенье, да и смесевое варенье из яблок, да груш, варенье из слив, и когда Соня уезжала оттуда, так была обложена и обставлена тянущими внизу ведрами, что не продохнуть, вдруг оказывалось, да и унести все это, не было никакой возможности, хотя было и много родни, помощников; тогда она начинала понемногу оставлять, несколько ведер оставлялось у Лизы, а Лиза смеялась: ни трудилась, ничего, а заработала! но на самом деле варили все вместе, смотрели, как стекает струя, какой она густоты, обсуждались варианты, все хлопоты были радостными и общими у всех, снимали с варенья пенку и в блюдцах, пока оно варилось, подавали к чаю, и вот эти тазы, ведра, кастрюли, банки стеклянные, все как бы залито сверху, то красным, то янтарным, то вишневым прозрачным лаком, в густоте этого лака плавали сохраненные будто для двухтысячного года (одна банка так и простояла до сорок третьего года, закаменев, засахарившись, в кухонном шкафчике!), как их сорвали с дерева, ягоды: клубника, слива, вишня, и все искусство кроме особого вкуса, который получался, было еще в том, чтобы сохранить еще нетронутыми ягоды; потом везли еще украинского, в пять пальцев толщиной, сала: (куда все это изобилие делось сейчас?); потом изжаривали, вроде бы в дорогу, гуся, топленое масло от него сливалось в отдельную посуду; все это благополучно совершало путешествие до Москвы, и долго не иссякало и все напоминало им щедрую их землю, которая и сейчас еще, хотя они были далеко от нее, кормили всю их семью; эта двух-трехмесячная поездка в деревню незаметно кормила их потом весь год, кроме того, приезжали они оттуда румяные, крепко-плотные, счастливые. Соня повидалась со своими, прикосновение к месту своего рождения было таким благостным, так наполняло ее существо жизнью, что потом долго говорилось об этом, вспоминалось, а в действительности упрочняло невидимую основу жизни ее, а от нее уже передавалось всем: детям и Илье, она для всех была особым душевным центром существования — так вот, прощаясь с братом Яковом, тот тоже отправлял свою семью на Украину, но в другую деревню, к родителям жены, отец говорил Якову, что как бы этим летом не было войны, что он чувствует, что война быть должна, не может только сказать когда, а если быть, то летом, зимой воевать труднее; Яков на это смеялся, не знал, что уже через несколько месяцев погибнет, а отец Мити настойчиво ему доказывал, что будет;
действительно, ведь было много разных людей, которые видели, к чему все катится, все будто бы знали, что война будет, что немцам верить нельзя, знало об этом много простых людей, чем уж они распознавали, Богом ли, народным своим чутьем ли, которое как бы не накручивалось вокруг слов, речей, всегда чует сердцевину, и соглашаясь, поддакивая и поднимая тосты, в тишке у себя, в тишке своей души, все знает, и только не выбрехивает до поры до времени, притаивает, может, даже дерет глотку за то, но что знает-то настоящую правду-то, чувствует ее, это точно.
Так или иначе, но страна сорокового года летела к обрыву, к своему обрыву, к сорок первому году; но все это представляется все-таки телегой, хотя и с космическими скоростями, со своими тележными, год этот представляется телегой с главным тележным ящиком: главный тележный, отверженный Богом хромой, рябой и невзрачный семинарист, загнавший Россию до смерти, был Иосифом Сталиным, главный-то тележник сидел не спереди, как было положено, а сзади; тележные нещадно хлестали лошадей хлыстами, все направляли их к обрыву, а те, бедные, хоть и чуяли его, чуяли, что дальше пропасть, хоть и потягивали иногда в другую сторону, но после хлыстов подправлялись и все тянули обреченно к обрыву, и чем ближе были они, тем яснее зналось, что обрыв-то стал еще ближе, но тем нещаднее полосовали их хлыстами — и так, и так было плохо, поэтому они ходко, забыв про все свое чутье неслись, употребив к этому всю силу своей жизни и оттого было даже радостно-жутко, так что ездовым хотелось петь от счастья, летел из-под копыт снег, летела земля из-под копыт, будто уголек из-под отбойного молотка, и малейшее движение хлыстом подправляло движенье, и от власти, от счастья и скорости, и запаха послушных и трудившихся потных лошадей кружило голову; но главный тележный не зря сидел сзади: он, если видел, что чей-то хлыст только свистел по воздуху, то невзначай так перепоясывал нерадивого, что тот, то ли замертво, то ли так, еще полуживой, валился с телеги, и все неслись от него прочь, только тележные косили глазом на бездыханное переполосованное тело, оставшееся на дороге и нещадно хлестали хлыстами; а он еще подмечал, кто косил, и их тоже, при случае, прихватывал, поэтому за многие годы выхлестывал их так, что никто уже больше и глазом не моргал, — не косил: свалился, не свалился ли? кто? никто больше не косил глазом, знай себе, хлестал лошадей, а те несли громыхающую, разваливающуюся телегу к обрыву; и оборвавшись с него, когда тележные цеплялись за телегу, бросив вожжи, когда лошади неслись сами, без вожжей, на верную гибель, разогнанные тележными; когда некогда было управляться с хлыстами; когда обдуло объезженные спины лошадей; когда прихватывало морозцем и прилипала к железу кожа; когда они неслись и знали — теперь только одно было: если они сами вытянут! летя с чертовой высоты, если они сами не подогнут ноги! если сами вытянут, то останутся жить; если не упадут коленями, то останутся; не в ездовых было дело, про ездовых забылось: тележные сейчас были только лишним грузом: никто не управлял ими покуда, упав, они не подогнули ноги, а что есть сил тащили, все не давая ей опрокинуться, потому что тогда не удержишься и сам: всех утянет следом! и вытянули, вытянули самое опасное место, проскочили, пронесло, хоть еще клонило по сторонам, но пронесло! вот такая была обрывная судьба: сперва тянуло, потом проносило, а когда проносило, снова тянуло уже к другому новому обрыву —