Филипп Берман - Регистратор
Потом прошлое сразу опрокинулось, закрылось, и теперь осталось самое горькое, что было с ним сейчас.
Внезапно Регистратор почувствовал какой-то радостный звон жизни, он стелился и шел из дали, одновременно низом и лился откуда-то сверху, сразу прибавилось всюду света, и тогда он догадался, что наступил восход солнца, мгновенно дали меняли свою окраску, становились алыми, распространяя свой свет насколько видел глаз за край горизонта, где степь переходила в едва различимые горы, но пока шел восход, видимость эта яснела, алость восходила и расширялась на глазах, пока не выплыл тугой, желто-красный окоем солнечного расплава; тогда алость сместилась и заменилась охристыми несущимися слоями, местами возникла яркая синь, и ему казалось, что он видит подъем и расцвет неба.
Звон, однако, не стихал, хотя рассвет мгновенно распространялся, и день воскрес почти полностью: но звон этот был особый, без гула, он шел будто бы из его собственного нутра, но и отовсюду кругом: от самой земли, от трав, от грунтовой дороги, тянущейся бесконечно но бесконечной степи и от поднимающегося, будто на буграх, кипящего прозрачного пространства, выплывающего шара, солнца, тогда он поднял голову и все понял: с одного края рассветного неба еще слабо виден был, но уже узнавался клин алых журавлей; сначала он их не признал, но глянув вдаль, и ошалев от неожиданного, пронзившего его счастья, он осознал вдруг, что еще никогда не видел, прожив на земле сорок лет, журавлиного клина; счастье это соединилось неожиданно с тревогой, и он почувствовал, что вместе с ними покидает землю, от них шла неизбывная грусть будто бы исчезающей навсегда жизни;
движение их было застывшим и поражало чистотой линий, чем ближе они были, увеличиваясь, тем яснее казалось, что свет их тела был естественным алым светом неба, казалось, будто они сами источали и несли его с собой всюду вместе с полетом, но еще он чувствовал в них грустную необходимость страсти полета; он лег на землю и стал смотреть на приближающийся, звенящий в нем, клин; край угла образовывали сильные стремительные птицы: они замыкали расширяющийся треугольник и рассекали плотный утренний воздух; вожак знал, что до привала, до прошлых старых гнездовий, где они несколько лет назад могли жить и оставаться долго, лететь было не больше седьмой части их дневного перелета; раньше они задерживались там дольше, но теперь земля, как и все чаще в других местах, источала гибельные запахи, и после краткой остановки и отдыха там, вожаку вновь приходилось поднимать всех и пробиваться дальше к спасительным местам, где он мог бы сохранить летящую с ним стаю до следующего года; пролетая здесь, над этой степной страной, он почувствовал внезапную тяжесть в крыльях, тело увеличивающейся тягой охватывала неизвестная ему плоть, он не поддавался, поняв, что это была теперь общая тяжесть всего клина, что все они теперь только держались, потому что держался еще он, преодолевая тяжесть и держа строй; он скользнул взглядом по краю неба, для него оно было шире, чем для людей, но и там, за краем его горизонта все было, как всегда: красно-желтая синь, пылающее растущее солнце, от земли же, как всегда, шел оставшийся с ночи холод, но внизу росли еще кое-какие травы, из чего он понял, что жизнь еще была там; тогда он решил, что дело было только в нем одном, а стая дрогнула, потому что почувствовала, что дрогнул он; он вспомнил свое детство, как он не мог встать на крыло, но тогда была другая, легкая тяжесть: он летел все выше и чувствовал растущую силу, рядом была мать и в детстве он думал, что сила эта шла от нее, она все говорила, что завтра ему станет легче, крылья наберут силу, и он верил ей, что так все и будет, и когда это случилось, радость эта соединилась с его матерью: в полетах он все еще чувствовал ее силу, но потом чувство это растворялось, правда, иногда растекалось в нем неизвестным тайным счастьем; теперь же воздух плотнел все туже, и напрягая последние силы, он еще держал цепь клина, и он знал уже наверняка, что дело не в нем, что все думали теперь только об одном, чтобы вдруг не вывернуть вниз из родного летящего клина, не отстать, и пока еще тянул он, они, обрывая силы, тянули следом, строй не распался. Регистратору казалось, что полет их становился все более тягучим, как бы застывающим, но столь же стремительным, наполненным живой жизнью; вожак теперь все ближе видел восход, но горизонт его постепенно сужался, он медленно, едва заметно, снижал клин, он подумал, что его привлекло неохватное степное раздолье этой земли, чистые бесконечные реки, рассветы и закаты, ало-синие дали неба, но что в последние годы все больше менялось на этой земле: уничтожался один цвет и нарастал другой, погибали травы, мутнели озера и реки, но каждый год, живя здесь, он все надеялся (надеялся, надеялся, надеялся!..), все еще надеялся, что путь их остался прежним: прежнее тепло, прежний запах и та же еда; однако все менялось и сейчас наставал день, когда чувствовалось, что нарастала гибель; снижаясь, он осязал родные и живые запахи земли, которые тоже давали надежду, что все еще не так плохо, как чувствовалось и виделось в верхнем слое неба, когда горизонт их был много более горизонта человека; Регистратор увидел, как клин, тем же строем, потянуло к земле, алый треугольник начал снижаться и сел почти у самого горизонта, у далекого, неохватного от места взгляда озера; журавли прожили там весь почти жаркий июль, часть из них почему-то погибла, остальные торопливо собирались и улетали к югу; местами вновь возникла яркая синь, и Регистратор узнал, что это была она, все шло к нему одному, и он был в этом потоке, как в реке.
Появилась неожиданно Лиля. У нее остались какие-то справки от похорон ее отца, правда, из них не следовало, что именно она была владелицей могилы. Оказалось, что могила принадлежала все той же тетке из Винницы, не Лизе, естественно, Лиза погибла, а другой, которая переехала туда после войны (тетку эту Митя не видел за всю свою сорокалетнюю жизнь ни разу. От нее, от этой тетки, было только одно воспоминание, лет двадцать назад, когда выходила замуж сестра Мити. Специально в Виннице готовилось и присылалось с Москву, к свадьбе, печенье особого названия, которое он забыл сейчас, слово это вызывало странное чувство несоответствия, но тогда оно точно отражало загадочное восточное блюдо, сласть. Готовилось оно вроде бы в кипящем меде и масле, со множеством компонентов. Все было в нем друг в друге пропитано, в зажаренной коричневой корке: и мед, пропитавший эту корку, запах какого-то полевого цветка, он точно там был, это Митя помнил, именно из-за него и сейчас что-то потянуло в горле, растекалось в нем, и не вкус этого самого сладчайшего и одновременно острого пирога, а что-то другое, луг, степь, особый внутренний запах земли; пока он ожидал Андрея, чтобы поехать на кладбище, все эти ненужные воспоминания в нем происходили безотчетно: виноград будто бы был выжжен на солнце и хранил первородный запах лозы и даже земли, потом он превратился в изюм, перекалился с медом и маслом, оттомился положенное время в остывающем вареве, был еще, наверное, толченый грецкий орех, в нем-то Митя и ухватил, больше других, запах и горьковатость земли, полынность; между тем, пока он вызванивал последней двушкой: дважды прервался разговор с сестрой, когда она сообщала про этот новый вариант с Лилей.
А в городе стояла майская неожиданная жара, внезапно захватившая врасплох весь город, настолько, что все томились, как в Грузии, где-нибудь, в августе, правда, без духоты стояла московская сухость и плавился, мягчел асфальт; пару лет назад в такую жару пошли, занялись над Москвой высохшие леса, в пригородах тянуло дымком, от одного поля к другому тянулся низом земляной пожар, тогда, в тот год, вспархивал тлевший по сухой листве огонь, перебрасывался, утаиваясь, сбиваясь в низины, и без ветра замедлялся там, и так, потихоньку, дымное лето распространялось, тянулось на долгие месяцы; и сейчас жара взялась круто, оттого, казалось, должна была иссякнуть, уступить холодам, но останавливаться пока жара будто не собиралась.
С Андреем договорились встретиться сразу после туннеля на Маяковской, в сторону площади Восстания, за остановкой десятого троллейбуса. Пару дней назад срочно телеграфировали в Винницу, чтобы получить разрешение положить в мать могилу Наташи.
Последний день перед смертью матери, Митя был у нее в больнице, она была так счастлива его приходу, глаза светились новым светом, мать сжимала его руку прочно, будто что-то, вжимаясь в него, хотела передать, он даже удивился, что с такой силой, и до самого последнего мгновенья, он все верил, что ее вытянут (более того, была во всем даже некоторая легкость, во всем кругом, он будто бы в ней плавал, и частью своего сознания он даже ощущал эту свою игру кратким мерцанием и осуждал, а другой, тайной, продолжал, ожидая своего следующего шага (он бегал, доставал лекарства, делал будто бы все, что нужно было, но все это шло каким-то поверхностным слоем, он как бы играл некую роль и все в ней старался сделать добросовестно, но делая ее, потом, много позже, замечал, что не живет ею, а только находился в ней), но и во всем этом тоже была только часть: в нем вырастало даже некоторое предостережение, оно перемещалось в нем, взбухая иногда бугорком, и тревожно покалывало, и от этого покалывания он иногда всматривался в мать, а она лежала и думала, чувствовала иную тягу в нем, почему же он смотрел так? а он всматривался в мать и думал: неужели все, что я сейчас вижу, понимаю и чувствую, все так и произойдет? но он только кратко видел и не чувствовал вовсе, ему только казалось, что он чувствует, а слова, которые он произносил внутри, выталкивались тем самым бугорком и плавали в поверхностном его слое, совместно со всеми предметами, что были вокруг и окружали его), и когда Рябинин сказал, что поражен, что мать после обширнейшего инфаркта все еще держится, хотя почки, к тому же, почти не работали: остаточный азот держался где-то на восьмидесяти, он испытал счастье, что мать раскрылась здесь с новой силой, хотелось ему, чтобы все это видели и знали, и теперь видели это все, какой она силы человек, и он испытывал к ней восхищение, это было как бы их совместным свершением, правда, в этом что-то вновь было от той легкости: он все опять, хотя и малой частью, опять все думал не о том, все стремился присоединить ее к себе, но что было хорошо — он чувствовал, что-то ей передавалось от него, не все было так плохо в нем, он не знал, от чего это, но чувствовал точно, что-то передавалось, и теперь, хотя и краткие мгновенья они были вместе, и мать чувствовала: сталкивает болезнь, хотя, в сутки по два раза было мерцательное дыхание, аритмия; инфаркт миокарда (задняя стенка) стремился разрастись, растечься по остальной ткани, но они все вместе, все реанимационное отделение, сталкивали его, отводили в сторону, обводили по своим каналам оживления, и снова в промежутках светлых, между приступами, мать лежала будто совсем без страдания, легко, готовилась к новому приступу, шутила, говорила, что вот ко всем ее болезням, прибавилась еще одна, инфаркт, никогда не знала, что это такое, теперь известно, знает, вот это что оказывается вот это что: ну вот, теперь я, Митя, буду знать, и сжимала его руку плотной силой, потом гладила ее, подносила к губам и целовала его пальцы, и такая в этом была скрытая любовь к нему и ощущение прощания, последнего, что он едва не разрыдался от пронзившего его мгновенья, от понимания, так не соответствующего общему радостному чувству к ней, ее светлому состоянию и надеждам Рябинина. Только однажды у нее затрясся мелко подбородок, но глаза были широко и твердо раскрыты, и через мгновенье, снова в лице был свет, и Рябинин с восхищением смотрел на нее, смотрел так, что Митя полюбил его одним разом навсегда.