Мордехай Рихлер - Версия Барни
У Барни нет недостатка в других, куда более регулярных посетителях. Чуть не каждый день приходит Соланж — моет его и помогает ему рисовать в книжках-раскрасках. Частенько наведываются и старые собутыльники из бара «Динкс»: адвокат с дурной репутацией Джон Хьюз-Макнафтон, журналист-алкоголик по имени Зак и другие. А тут вдруг из сердитого письма администратора по режиму узнаю, что раз в неделю захаживает к нему еще и некая мисс Морган, мастурбирует его! Забегает и бодрый старичок Ирв Нусбаум, всегда или с пакетом бейглах, или с длинными связками жареных карнатцелей[370] из «Кулинарии Шварца». «Ваш отец, — сказал он мне однажды, — настоящий еврей. Неукротимый, дикий. Мужик! Биндюжник! Дьявол! Не знал бы, так поклялся бы, что он из Одессы!»
Когда отмечали его прошлый день рождения, отец удивил нас тем, что отозвался на свое имя. Проказливой такой ухмылочкой. Мы принесли ему надувные шарики, бумажные шляпы, пищалки-свистелки и шоколадный торт. А Мириам с Соланж, вместе крепко подумав, родили идею, которая сперва показалась нам гениальной. Они наняли танцора-чечеточника, чтобы тот для него сплясал. Барни радостно хлопал в ладоши и громко подпевал:
Спят-ка злые, злые псые, мявчи екаты — йе!
Всемпа рае даут-рае прыг вкро-ватиты!
Но тут Барни, пытаясь подражать движениям мистера Чукачакла, споткнулся и упал, да еще, оказывается, и обмочился, так что Соланж, Мириам и Кейт сбежали в коридор и там друг у дружки на грудях рыдали.
Помню еще один момент некоторого просветления. Отцу пришло письмо из Калифорнии. Я прочитать его не смог, а вот отец неожиданно прочел и долго потом плакал. Выглядело оно так:
Мать объяснила, что это письмо от Хайми Минцбаума, который несколько лет назад пережил тяжелый инсульт. Она вспомнила, как в 1961 году в Лондоне Хайми пригласил ее на ланч, во время которого заявил, что она просто обязана выйти замуж за Барни. «Только ты сможешь спасти этого обормота», — сказал он.
Позволив себе отступить от темы — чтобы немножко «занесло», как говаривал папа, — отмечу, что последние визиты в Монреаль меня не радовали. Не только из-за состояния, в котором пребывал отец, но и сам город, где я родился и вырос, производил весьма тягостное впечатление. С телефонной книжкой в руках я попытался найти кого-нибудь из старых приятелей и обнаружил, что, кроме двоих или троих, все переехали в Торонто, Ванкувер или Нью-Йорк — сбежали от разрастающейся межплеменной склоки. Конечно, на взгляд со стороны, особенно из-за границы, происходящее в Квебеке кажется смехотворным. Там действительно ходят по улицам взрослые мужчины, служащие «Комитета защиты французского языка», и каждый день, не покладая рулетки, измеряют размеры букв на уличных рекламных щитах — шрифт англоязычных надписей должен быть в два раза меньше шрифта франкоязычных и цветом чтобы ничуть не ярче. В тысяча девятьсот девяносто пятом году один особенно ревностный блюститель франкофонии («язычник», как окрестило таких местное арго) заметил в кошерной бакалее коробки с мацой, на которых надписи были и по-английски и по-французски одного размера; последовал приказ убрать запретный товар с полок. Правда, это вызвало такую волну протеста, что в девяносто шестом еврейской общине вышло специальное послабление: особым законом было разрешено выставлять на продажу коробки с одинаковыми надписями именно с мацой и только шестьдесят дней в году. Старый Ирв Нусбаум хихикал над новым правилом от души. «Слушайте здесь! — говорил он. — Марихуана, кокаин и героин запрещены тут у нас круглый год, зато как Песах, так еврейским наркоманчикам — пожалуйста. Шестьдесят дней в году можете себе хрупать свою мацу, не занавешивая окон и не запирая дверей. Кстати, вы не подумайте, пожалуйста, будто я лезу не в свое дело, но я-то знаю, как ваш отец хотел, чтобы его внуки получили правильное еврейское образование. Захотите устроить им поездку в Израиль — всегда рад помочь, все организую».
Рукопись отца вызвала у нас разногласия. Кейт была за публикацию, Савл настаивал на изменениях и сокращениях, а я колебался, удрученный необоснованно жестокими нападками на Каролину. Тут выяснилось, что сделать-то ничего и нельзя. Отец, оказывается, заранее договорился с издателем в Торонто. Мало того, дополнительным распоряжением к завещанию напрочь запретил какую-либо редактуру. Кроме того, как это ни странно, он назначил ответственным за публикацию рукописи именно меня. В результате долгих и тягостных переговоров с издателем было решено, что в тех местах, где я замечу явные ошибки и искажения фактов, я добавлю комментарии, что заставило меня корпеть над нескончаемым чтением. В связи с этим я получил еще два задания. Во-первых, мне разрешили перепечатать последние главы, написанные неверным, неразборчивым почерком — те, в которых Барни рассказывает, как он узнал, что страдает болезнью Альцгеймера (с того места, где описано, как они с Соланж приходят на консультацию к докторам Мортимеру Гершковичу и Джефри Синглтону). А во-вторых, я получил право добавить послесловие, которое затем должно быть одобрено Савлом и Кейт. Им это не понравилось. Мы поругались.
— Да ведь ясно же, что писатель тут я, — надулся Савл. — Кто, как не я, должен приводить в порядок черновик?
— Савл, я на эту работу не напрашивался. Если он выбрал меня, то я просто вынужден подчиниться, потому что его решение окончательно и обсуждению не подлежит. Кроме того — как он сам в этакой его снисходительной манере тут пишет, — я педант и скрупулезно все выполню. И на меня можно положиться в смысле исправления тех мест, где память ему явно изменяет.
— А вот у меня такое впечатление, — вмешалась Кейт, — что многие его так называемые ошибки — цитаты, приписанные там и сям не тем авторам, и тому подобное, — это на самом деле крючки и наживки, заброшенные как раз для тебя. Однажды он сказал мне: «Я знаю, как заставить Майка наконец-то добраться до Гиббона, Одена и множества других авторов. И моя система сработает несмотря ни на что».
— Между прочим, что бы он обо мне ни думал, многих из этих деятелей я уже читал. Но у нас есть одна проблема.
— С Букой?
— Ну вот, опять…
— Кейт, пожалуйста. Давай не будем. Он и мой отец тоже. Но когда он вновь и вновь пишет о том, как все время ждет, что Бука в один прекрасный день появится, он ведь очевидным образом лжет.
— Папа не убивал Буку.
— Кейт, нам так или иначе придется смириться с тем фактом, что папа был не совсем таков, каким прикидывался.
— Савл, замолчи! Ты этого не говорил, и я этого не слышала.
— Черт! Черт! Черт! Как он мог такое содеять!
— Да очень просто: он не делал этого.
Я поставил вопрос ребром перед Джоном Хьюз-Макнафтоном.
— Как правило, — сказал он, — адвокат своего клиента о подобных вещах не спрашивает. Ответ может быть непродуктивен. Но Барни много раз настаивал на том, что показания, которые он дал О'Хирну, — самая что ни на есть неприкрашенная правда.
— Вы верите ему?
— Жюри из двенадцати ничем не запятнанных мужчин постановило считать его невиновным.
— Но сейчас появилась новая и тяжкая улика. Мы имеем право знать правду.
— Правда состоит в том, что он ваш отец.
Наш отец, пока не был низведен до состояния чуть ли не растения, отбрасывал длинную тень. Муж Кейт, например, в его присутствии всегда терялся и поэтому не любил принимать его у них в Торонто. Жалкое нынешнее состояние Барни вкупе с тем, что Кейт мало-помалу, неохотно, но все же начинает смиряться с фактом совершенного им деяния (хотя впрямую она этого не признает, может быть, никогда), послужило толчком ко все большему их сближению. Однако что-то в ней надломилось и очень просит починки. Впрочем, появление у нее ребенка, сына, много способствовало восстановлению ее солнечного характера. Сына она назвала Барни.
Не прошло и нескольких месяцев после обнаружения на вершине горы Монгру костей Бернарда Московича, как политические взгляды моего младшего брата неожиданно поменялись на противоположные. Он вдруг вернулся к левым убеждениям своей юности и стал печатать полемические статьи теперь уже в таких журналах, как «Нейшн» и «Диссент», которые раньше считал гнусной помойкой. Савл горячо возражает, но я убежден, что его обращение произошло вследствие того, что он не видит более нужды в соперничестве с отцом. Мириам, которая ходит теперь с палочкой, просила меня не упоминать ее в этом послесловии — помимо того, что они с Блэром удалились от дел и живут теперь в коттедже поблизости от Честера, на острове Новая Шотландия.
Перед тем как его мозг начал усыхать, Барни Панофски был ярым приверженцем двух любимых постулатов: во-первых, жизнь абсурдна, а во-вторых, никто никого по-настоящему не понимает. Не слишком-то уютная концепция; что до меня, то я под ней точно не подписываюсь.