Мордехай Рихлер - Версия Барни
Потом — даже не знаю, может, из-за шампанского? — он начал неправильно произносить слова. Стал путаться в столовом серебре. Нужна вилка, а он берет ложку. Вместо того чтобы за ручку, берет нож за лезвие. Какая-то неприятная перемена в нем произошла. Может быть, от расстройства, разочарования. Потемнел лицом. Жестом поманил меня наклониться ближе и шепотом говорит: Соланж подделывает чеки! Обкрадывает его. Он боится, что она может заставить его подписать сфабрикованное ею завещание. А еще она нимфоманка: затащила однажды привратника из его дома с собою в лифт и задирала юбку — показывала, что на ней нет трусов. Принесли счет, и я заметила, что он не может в нем разобраться. Да ты просто подпиши, — сказала я, и он рассмеялся. «О'кей, — говорит, — только сомневаюсь, узнают ли они мою новую подпись». Вдруг говорит: «Слушай, а я ведь кое-что еще помню. Когда-то привел ее сюда с ее мамашей, а старая сука и говорит: "Мой муж всегда оставляет на чай двенадцать с половиной процентов!"»
Тут вдруг он снова весь переменился. Такой нежный стал. Любящий. Стал тем Барни, которого я как раз больше всего и люблю. И я поняла, что он забыл, что я вообще когда-либо от него уходила, видимо, решил, что мы сейчас вместе пойдем домой, а вечером, может, кино по видику посмотрим. Или будем читать в постели, переплетясь ногами. Или вдруг ни с того ни с сего — раз! — и последним самолетом в Нью-Йорк; он любил всякие сюрпризы… фокусник. О, когда-то с ним было так здорово, он был такой непредсказуемый, такой любящий, и я подумала: а что, если не возвращаться в Торонто, а и впрямь пойти с ним домой? Тут я сразу — к телефону, позвонила Соланж, чтобы она срочно приехала. Возвращаюсь к столику, его нет. Боже мой, где он? — спрашиваю официанта. «В туалете», — говорит. Я подождала у двери мужской уборной, он выходит — улыбка растерянная, ноги шаркают, а я смотрю, у него ширинка не застегнута и мокрые штаны…
Пока отец еще был в относительно неплохом состоянии, он пригласил Джона Хьюз-Макнафтона и настоял на том, чтобы подписать бумаги о передаче всех полномочий в руки детей. «Артель напрасный труд» продали «Троим амигос» из Торонто за пять миллионов долларов наличными и еще пять в акциях «Троих амигос». Согласно его воле, как выручку от этой продажи, так и другие активы (в том числе значительный портфель инвестиций) поделили на три части: пятьдесят процентов детям, по двадцать пять Мириам и Соланж. Но сперва, однако, урегулировали следующие завещательные отказы:
Двадцать пять тысяч долларов Бенуа О'Нилу, который много лет был смотрителем коттеджа.
Пятьсот тысяч долларов Шанталь Рено.
Аренду двух постоянных мест на центральной трибуне в новом «Мольсоновском центре» оплатить на пять лет вперед и оставить за Соланж Рено.
Джону Хьюз-Макнафтону до конца жизни ежемесячно оплачивать его счета в баре «Динкс».
Сто тысяч долларов перевести в Нью-Йорк некоей миссис Флоре Чернофски.
Еще был один сюрприз, неожиданный (в свете частых шуточек отца по поводу шварциков). На двести тысяч долларов учреждался доверительный фонд в Макгиллском университете для черных студентов, преуспевающих в искусствах, — им устанавливалась стипендия в память об Измаиле Бен Юсефе, известном также как Седрик Ричардсон, который умер от рака 18 ноября 1995 года.
Пять тысяч долларов отец приказал отложить отдельно на поминки в «Динксе», куда следовало пригласить всех его друзей. На похоронах никаких раввинов с речами. А местом последнего упокоения он выбрал (впрочем, давно уже) протестантское кладбище у подножия горы Монгру, но Звезда Давида на камне должна быть, а участок по соседству он купил для Мириам.
Савл схватился за телефон, стал консультироваться с матерью. Она долго не могла ничего вымолвить, потом сказала: «Да, так и нужно» — и повесила трубку.
После того как дела были улажены, отец очень быстро сдал. Сперва он все чаще не мог найти нужное слово для обозначения простейших вещей, безуспешно силился вспомнить имена близких и родных, а потом дошло до того, что, проснувшись, подчас не мог понять, где он и кто такой. Кейт, Савл и я снова приезжали в Монреаль и опять советовались с доктором Гершковичем и специалистами. Беременная Кейт предложила забрать Барни к себе, но врачи отсоветовали — дескать, незнакомая обстановка может ускорить течение болезни. Тогда Соланж переехала к нему в квартиру на Шербрук-стрит. Он принимал ее за Мириам, ругался, называл неблагодарной шлюхой, которая разрушила ему жизнь, она же продолжала кормить его и вытирать ему подбородок салфеткой. Когда он диктовал ей письмо и слова у него путались и искажались, а нелепые фразы повторялись вновь и вновь, она записывала и обещала сразу отослать. Он выходил к завтраку в рубашке, надетой на левую сторону, и в штанах задом наперед — она молчала. Потом он начал произносить тирады перед зеркалом, принимая изображение за другого человека и обращаясь к нему то как к Буке, то как к Кейт, то как к Кларе. Однажды, приняв собственное изображение за Терри Макайвера, он начал биться об него головой, и потребовалось наложить ему двадцать один шов. Пришлось нам с Кейт и Савлом снова собраться в Монреале.
Вопреки возражениям Соланж, 15 августа 1996 года мы сдали отца в дом престарелых имени Царя Давида. Хотя он уже никого не узнает, в том числе и своих детей, мы его не бросаем. Раз в неделю из Торонто приезжает Кейт. Случилось так, что в тот вечер, когда к отцу приехала Мириам, сама недавно оправившаяся от микроинсульта, он играл с Кейт в китайские шашки. Мать с дочерью жутко повздорили и не один месяц потом друг дружку сторонились. Даже не разговаривали, когда Савл свел их вместе за ланчем в Торонто. «Мы по-прежнему семья, — сказал он. — Так что бросьте дурить. Вы обе». Его грубоватый тон, так напомнивший им Барни, покорил их. Савл часто навещает отца в его приюте. Переполошив всех соседей Барни по больничному корпусу, он как-то раз заорал: «Как же ты допустил, чтобы это случилось, мерзавец старый!» — после чего не выдержал и разрыдался. Дежурных медсестер его визиты приводят в ужас. Если он обнаруживает у Барни на халате яичное пятно или находит простыни недостаточно свежими, устраивает страшный тарарам. «Черт! Черт! Черт!» А однажды под вечер, явившись и обнаружив, что телевизор включен на канале, где вещает Опра Уинфри[366], он сдернул телевизор с подставки и грохнул об пол. Сбежались сестры. «Здесь комната моего отца, — не унимался Савл, — и он не будет смотреть такую дрянь!»
Мой младший братец унаследовал что-то и от красоты матери, и от яростного темперамента отца. Между Барни и Савлом всегда шел какой-то бой гладиаторов — сила ломила силу, и ни один не желал уступить ни пяди. Втайне отец обожал сына-подростка с его левацкими закидонами и без конца всем рассказывал про 18 ноября, когда пятнадцать студентов захватили колледж, а вот резкий переход сына в лагерь неумолимых правых заставлял его потом с отвращением морщиться. Но все равно Савл оставался его любимым сыном — хотя бы потому, что стал писателем, воплотив собою давнишние стремления отца. На первой странице своих воспоминаний отец заявляет, что, в столь преклонном возрасте впервые принявшись писать книгу, он нарушил святой зарок, затеяв эту пачкотню. Сие, как и многое другое из того, что он пишет дальше, не совсем правда. Перебирая отцовские бумаги, я обнаружил, что в разные годы он делал несколько попыток писать рассказы. Еще я нашел первый акт пьесы и пятьдесят страниц романа. По его собственному утверждению, он читал запоем и выше всех ставил мастеров стиля — от Эдварда Гиббона до А. Дж. Либлинга[367]. Перелистывая «Дневник читателя» последнего, я обнаружил там много высказываний Гиббона. Вот два примера. Гиббон об императоре Гордиане:
Его манеры были не столь изысканны, но добротой и дружелюбием он был подобен своему отцу. О широте его интересов свидетельствуют как шестьдесят две тысячи томов его библиотеки, так и двадцать две наложницы, и плоды деяний его говорят о том, что и те и другие были у него для дела, а не напоказ. [Эдвард Гиббон. «История упадка и падения Римской империи», том 1, с. 191. Метуэн энд К°, Лондон, 1909. —Прим. Майкла Панофски.]
А вот еще из А. Дж. Либлинга — о тренере по боксу Чарли Голдмане по прозвищу Профессор:
«Жениться? Ну зачем, — говорит Профессор. — Я всегда жил и живу à la carte[368]». [А. Дж. Либлинг. «Угол арбитра, избранные эссе о боксе», с. 41. Фаррар, Страус и Жиру, Нью-Йорк, 1996. — Прим. Майкла Панофски.]
Мне посчастливилось унаследовать отцовский дар делать деньги. Увы, это свое качество он считал постыдным, потому-то я, видимо, и был наименее любимым из чад; всегда я был мишенью его сарказма. Именно на меня он обрушивался в приступах критиканства. Что бы он там ни писал, но «Дон Жуана» мы с Каролиной слушали не единожды. И, как неоспоримо свидетельствуют об этом мои примечания, я читал также «Илиаду», Свифта, Доктора Джонсона и других. А если уж так вышло, что я полагаю его сугубо евроцентристский пантеон нуждающимся в пересмотре и дополнении, если я нахожу определенные достоинства в фотографиях Роберта Мэплторпа и работах Хелен Чедвик или Дамьена Хирста[369], то это исключительно мое дело. Я возмущен его нападками и не отрицаю этого. Тем не менее стараюсь раз в месяц-полтора прилетать, навещать отца. Наверное, я меньше всех страдаю от того, каким он теперь стал, потому что, по правде говоря, по-настоящему мы никогда и не общались.