Евгений Городецкий - АКАДЕМИЯ КНЯЗЕВА
А он, непутевый, обросший и усталый, сидит у костра, сдувает табачным дымком комаров и любуется игрой огня. Дорого ему это общее молчание, которое сближает не меньше, чем песня, и, хоть глаза слипаются и надо идти спать, чтобы восстановить за ночь силы для следующего дня, лень даже пошевелиться, сидеть бы и сидеть так, глядя в костер.
Но вот Шляхов закряхтел, поднялся, упираясь руками в колени, сказал, ни к кому не обращаясь:
– Ноги гудят… Отбой, однако?
Князев стряхнул оцепенение, промолвил:
– Спать можешь в моей палатке. Только полога у меня лишнего нет.
– Та ничего, спасибо. Я с Колей под одним.
– Он со мной ляжет, – подтвердил Лобанов.
– Ну, как хотите, – пожал плечами Князев. – Петро, нам завтрак к восьми.
– А остальным когда? – спросил Костюк.
– Это уж вы сами договаривайтесь. Спокойной ночи!
У палатки Князев разулся, влажные войлочные стельки и портянки разложил на крыше с той стороны, где уже вставало из-за гор солнце. Снял накомарник, повесил его на колышек у входа и, отмахиваясь от комаров, нырнул в полог. Сидя на нарах и касаясь головой провисшей марли, он тщательно заправил со всех сторон края полога под спальник, потом принялся за комаров.
Он хлопал в ладоши, настигая тех, что летали, а сидящих на стенках чуть придавливал к марле и раскатывал, со злорадством ощущая, как сминаются мягкие комариные тельца и продолговатыми катышами падают вниз.
Последний комар оказался неуловимым. Он вился в дальнем углу, а когда Князев привстал и подкрался рукой, – увильнул, сделался невидимым и торжествующе заныл где-то возле уха.
– Погоди, паразит, не уйдешь! – прошептал Князев и начал раздеваться. Стащив брюки и рубаху, он свернул их, сунул в изголовье, влез голыми ногами в прохладный вкладыш, лег, вытянулся и глубоко вздохнул.
Вот и все. Теперь можно отдыхать. Все-таки это здорово придумали люди – отдыхать лежа. И марля – тоже удачное изобретение. Ишь, как облепили полог с той стороны. Вообще-то можно поучиться у комаров настойчивости и бесстрашию. Жутко представить, какие они были бы, если наделить их человеческим разумом.
Он закрыл глаза и увидел: плотно сомкнутыми рядами двигалось неисчислимое множество странных существ – колченогих, носатых, покрытых густой короткой шерстью, с радужными щитками крыльев за спиной, с тонкими подтянутыми животами. У них были круглые выпуклые глаза, полные холодной решимости и равнодушной жестокости. Они приближались, неотвратимые, как конец, и крылья их позванивали: дзнн, дзнн…
Князев вздрогнул и приоткрыл один глаз. На голое плечо ему садился комар. Скосив зрачки, Князев следил, как комар потыкал длинным хоботком, ища, где повкуснее, присел на изломанных паутинках ног, дрогнул крыльями, приподнял острое брюшко и впился. Князев осторожно подвел два пальца, ухватил его за крыло и смял.
Черт возьми, так и уснуть можно. А надо бы обдумать одну штуку, потому что завтра не будет времени. Но почему завтра? Ведь уже «сегодня». Хотя завтра тоже будет не до этого, Жарыгин – человек скользкий. Видно, мало его в том году на бюро чихвостили. Нет, товарищ Жарыгин, теперь вы так просто не вывернетесь. Теперь мы знаем, что ваши обещания – как столовская сытость: на два часа. Теперь разговор будет коротким.
Ладно, к черту Жарыгина! Может быть он, Князев, сам виноват, что допустил до этого. Работу ведь с него спросят.
Под пологом было достаточно светло – как в пасмурный день. Князев жирно продлил на карте в обе стороны нарушение каньона, потом стал наносить геологию по маршруту.
…В шестиместке наперебой раздавались частые хлопки, затем Матусевич удовлетворенно сказал:
– Ну вот, десять минут аплодисментов – и в пологе ни одного комара!
Тапочкин кряхтя стаскивал сапоги, Левый снял легко, а в правом протерлась сзади подкладка, скрутилась в жгут. Упершись в каблук босой ногой и покраснев от натуги, он обеими руками тянул носок.
– Я тебя, чудака, предупреждал: вырви подкладку сразу! – посмеивайся Высотин, устраиваясь в пологе. – Теперь придется сапог резать, а за новые уже хошь не хошь надо платить.
– Ну и заплачу! – огрызнулся Тапочкин.
– Слышь, парень, нож у меня в чехле у входа висит! – поддержал потеху Шляхов. – Только смотри ногу не покалечь, режь изнутри.
– Идите вы все знаете куда! – закричал Тапочкин и с ожесточением дернул. Что-то треснуло, и сапог отлетел.
– Ну, ты здоровяк! – сказал Лобанов. – Тебя под вьюком пускать можно!
…Князев отбросил карандаш, плотно прижал ладони к слипавшимся глазам. В отяжелевшей голове мельтешили обрывки мыслей, ускользающие и несвязные. Что-то не получалось ничего. На планшете широкое поле «горохов», подстилаемых полосой туфов, тянулось до омерзения ровно, упираясь восточным флангом в еще не опоискованное белое пятно. У нарушения «горохи» сползали к северу, как он и раньше заметил, но линия сместителя при этом рисовалась юго-западней, и габбро-долериты оказывались далеко в стороне. А если попробовать провести нарушение по этому прямому ручью?
Князев всухую умыл лицо, крепко потирая лоб и щеки, и опять взялся за карандаш…
В шестиместке, предвкушая отдых, еще не спали. Рассказывал Высотин:
– Подошли мы к обрыву, а он крутой, ну почти отвесный, а под ним снежник. Сели на край скалы, ноги свесили, сидим курим. Тайга под нами, ветерок в лицо, комаров нет – благодать! Жаль, что аппарат с собой не взял, я все мечтаю в накомарнике на снегу сфотографироваться и старикам послать, мол, вот как у нас бывает.
Вдруг вижу – Тапочкин сигарету выронил, рот открыл и побелел весь. Я глянул вниз – а там мишка к снегу топает. Здоровый, собака, весь какой-то облезлый, и прямо под ту скалу, где мы сидим. Тапочкин мой развернулся и на брюхе ползком, ползком – метров сто мох пахал, а потом поднялся да как чесанет! Я думал – все, до Тунгуски его не остановишь, законно! Еле догнал. А он трясется, шепчет: «Уйдем отсюда скорее!».
– Чего ты треплешься! – возмутился Тапочкин. – Ничего я тебе не шептал, ты сам ко мне первый шепотом обратился!..
– В общем, оба в штаны наложили! – вмешался Лобанов. -Сознайтесь, чего там, дело прошлое.
Лениво посмеялись, позевывая. Шляхов сипло кашлянул, повернул к пологу Высотина большую косматую голову:
– Есть тут мишка. Возле наших выработок давеча ходил один. Тоже, видать, здоровый, след вдлинь двумя руками не накрыть. По отвалам потоптался, стенку сверху обрушил и ушел.
– Похозяйничал, значит! – вставил Лобанов.
– Да, вроде того. Порядок навел. И вот решили мы самострел поставить. Огородили жердями с трех сторон четыре лесины, как загон, накидали туда рыбы, приладили мою бескурковку, стволы жаканами зарядили, а к спускам привязали жилку капроновую, миллиметровую, и протянули поперек загона. Рыба протухла, вонища кругом – за километр, должон прийти Михайло Иваныч. Он тухлятину любит, издалека чует!
– Вы сами-то под этот самострел не попадете? – спросил с насмешкой Лобанов.
– Ну, прямо, сами же строили, место все знают. А кто забудет, так Федька над входом фанерку прибил и череп нарисовал, дескать, не суйся! Ну, а мишка-то, он без понятия, грамоте не обучен! – И Шляхов, довольный своей шуткой, всколыхнул густым хохотком марлю.
– А мясо у них вкусное? – спросил Тапочкин.
– Мясо, сынок, доброе, сладкое, вроде оленьего, только покрепче. Варить долго надо.
– Ясненько, – пробормотал Тапочкин, хотя оленину он тоже не пробовал.
– Так ты нам крикни по рации, когда свежатина будет,- сказал Лобанов. – Придем в гости.
– Приходите, коли с поллитрой. А то к концу сезона забудешь, как она и пахнет…
– Эх, засосать бы сейчас с устатку пятисоточку! – восторженно воскликнул Тапочкин, – А, Коля?
Лобанов молчал.
– Ух и напьюсь же я в первой забегаловке! – радостно пообещал Тапочкин. – Отмечу свое возвращение в цивилизацию.
– Не забудь сухарей для вытрезвителя насушить! – посоветовал Высотин.
– Там не кормят, там наоборот! – тихо сказал Лобанов. И ему вдруг привиделись застиранные занавески столовой, где валяются под столиком порожние бутылки и в многоголосом угарном гомоне вспыхивают резкие, как удар ножа, выкрики. Его узнают, не дадут уйти. Начнутся долгие уговоры, взыграет чуткое к обиде хмельное чванство: «Ты что, не уважаешь?» И придется выпить первый стакан, а там будет уже все легко и просто, и все дозволено, сам черт не брат, и «пей, ребята, я угощаю!» – и закрутятся, завертятся перед глазами тарелки, лица. А потом сухость похмельной тоски, разламывающая голову дурнота, отвращение ко всему – и опять: «Пойдем, кирюха, полечимся!» Эх, пропади оно пропадом! Протянуть бы как-нибудь после поля пару месяцев, удержаться, а там Александрович обещал снова в тайгу отправить…
Матусевич думал о другом. Он лежал с широко открытыми глазами и видел, очень отчетливо видел, как в закопченном ведре булькает густая похлебка из медвежатины, а он сидит рядом, оглаживает приклад карабина и небрежно рассказывает о недавней схватке с хозяином тайги.