Василий Аксёнов - Весна в Ялани
– Ох, ну и рожа. Чем бы в тебя кинуть?
Рожа исчезла, будто растворилась. Штора колышется ещё.
Вошла Луша. Коля спрашивает:
– Ты газеты не читала?
– Не до газет мне, – говорит Луша. – А чё? – спрашивает.
– И районную?
– Да никакую.
– И ничего такого не слыхала?
– Какого?
– Ну, про меня…
– Чё про тебя?.. Ты ерунды не городи. Тебе кальсоны вот и майка, рубаха тёплая, носки, а полотенце там, в предбаннике, найдёшь. Чё ты наделал?
– Да ничё.
– А чё болташь тогда?
– Да просто…
– Совсем уж это…
– Ну, потом…
Отправился Коля в баню. В бане не холодно уже, но и не жарко – как Коля любит. Вода нагрелась – пар идёт.
Разделся Коля, воды в таз набрал. Забрался на полок – отмыкает.
Запустив изморозь, входят в баню два рослых мужика. В мохнатых папахах, бородатые, с саблями на боку. Стоят молчат, глядят на Колю.
– Немые, чё ли?
– Нет, – говорят, – тебя убить пришли.
– За чё? – спрашивает их Коля.
– За всё хорошее, – отвечают.
– Так я и дамся…
Зачерпнул Коля, дотянувшись, из котла горячей воды, плеснул в мужиков – те убежали.
Помылся наскоро. Домой пришёл. Спрашивает у Луши:
– Не было никого у нас?
– А кто тут?
– Два мужика какие-то.
– Да никого… Верный бы лаял.
– Чё, вернулся?
– Весь в куржаке, охотился за кем-то.
– У-у. Покормила? – спрашивает Коля.
– Покормила, – отвечает Луша. – Он у тебя не жрал ничё, наверное, всё это время – худой, как палка.
– Кашу варил ему. Давал, чё было.
– Чё было, слопали друзья… Как-то живой ещё, бока не слиплись… Впроголодь сам, поди, и кобеля морил.
– Наскажешь, – говорит Коля.
– В шею их надо было гнать, друзей-то этих, – говорит Луша.
– Пошто морил-то? Не морил.
– И сам дошёл – кожа да кости. Ещё погибнешь на рабочем месте. Чё потом делать мне с тобой?
– Да не погибну.
– Ага. Как знать. Зелёный вон, как ряска.
А казаков-то кто послал?.. К себе домой как будто заявились.
Сварила Луша картошки в мундире, грибов достала из подполья, капусты квашеной из сенцев принесла. И суп готов – с бараньей лыткой.
Обедать сели. Луша помолилась.
– Ваня… Голублев… приехал, – говорит она чуть погодя, с долгими паузами: на ложку дует – суп калёный.
– У-у, – говорит Коля. И он на ложку тоже дует.
– Катерина, бельё с ней вместе полоскали на Куртюмке, рада-радёшенька.
– Угу.
– Детей привёз ей, будет нянчиться, души не чает в них… Ты на себя хоть в зеркало смотрел?
– Нет, – говорит Коля. – А чё? – спрашивает.
– Смотреться будешь, в обморок не упади.
– С лесу вернусь совсем, тогда и постригусь.
– Не тока это… Лицо скукожилось в кулак, в куричью гузку… Ну, хоть помылся.
– Чеснок подай мне, – просит Коля.
– Наталья наша, продавец, – говорит Луша, передавая Коле головку чеснока, – как день рождения своё отметила, в начале февраля, так до сих пор не просыхала… Увезли в город. Под капельницей.
– А торговал кто?
– Кто… Никто.
– А хлеб-то как?
– А привозили. Чё-то ещё у нас произошло, в Ялане тут, а и забыла. Хотела чё-то рассказать. Ну, может, вспомню. Со стиркой этой вылетело из ума.
– А у нас, точно… – говорит Коля.
– Нету, – говорит Луша. И говорит: – А, вспомнила. Сказать-то чё ещё хотела. Я же барана продала тут.
– За сколько? – спрашивает Коля.
– Каким-то нерусям. На белой «Волге» приезжали… За две, – говорит Луша.
– А-а, – говорит Коля.
– Больше не стала уж запрашивать.
Пообедав и убрав со стола, пообещав посуду вечером помыть, Луша отправилась в подсобку.
– Сколько уж выстирала, и ещё гора лежит там, за раз не справлюсь, – перед уходом так сказала. – Как и накопилось?
Сидит Коля на диване. О чём-то думает сосредоточенно, судя по виду. Взгляд рассеян – неподвижный. Словно уставился Коля на водный поток, на проплывающие облака, на пламя ли, а не на стену.
– Хотя бы гущи.
Солнце в окно светит – низкое уже, но ещё яркое, – вычертив на голой, в октябре ещё, к Покрову, с синькой побеленной, стене оконный переплёт и занавеску, краем цепляя телевизор, – в нём отразилось.
Вспомнилось Коле:
Зима. Скорее всего, зима, поздняя осень ли: тонкий куржак внизу, полоской узкою, на стёклах окон – кружево. Затихший класс. Перья скрипят, носы сопят. На стене – от плинтуса до середины окрашенной, зелёной, сверху белёной – солнечный свет, словно проектор, нарисовал окно, в котором тень определил – чёткий, словно старательно и аккуратно вырезанный из чёрной бумаги, профиль склонившейся над столом классной руководительницы, учительницы младших классов, Катерины Васильевны; медленно, медленно тень выбирается за раму; к концу урока тень в окне уже отсутствует; звенит звонок…
И там же, в классе, Голублева Катя…
Поднялся Коля, в горенку направился, там к этажерке подступил. Выбрав, взял с полки и положил их сразу в рюкзак – книги: «Тени исчезают в полдень», «Половодье», «Всадник без головы», «Белый Клык», Брет Гарта, второй том, «Айвенго» и «Эдинбургскую темницу», – чтобы потом, перед уходом на деляну, не забыть их. Столько набрал, чтобы не тяжело было нести, взял бы и больше.
– Доеду, может быть… на лесовозе.
А там немного уж – дойду.
Вечереет. Над потемневшим резко ельником разыгралась заря, как будто небо вспыхнуло, – искра от солнца заронилась. Самолёт летит, громом раскалывая поднебесье. След от него похож на открытую свежую рану, кровь из неё не заточила бы, – багряный. В ельник вороны ночевать направились. По три, по две, поодиночке. Уже не слышно их, молчат – за день накаркались до хрипоты тут.
Вошёл кто-то в избу – охнула дверь, и шторка колыхнулась. Возле двери стоит вошедший, не проходит. Молчит. Не Луша, значит, посторонний.
Вышел Коля с рюкзаком из горенки. Видит:
Данила Коланж. Ресницами хлопает – те у него, как у телёнка, – словно от мухи или какого наваждения ими отбивается, на самом деле – по привычке. Глаза большие, серо-голубые. На рыжей, редкой, никогда, наверное, как отросла, не стриженной, бороде сверкает иней, который тает тут же, в бисер обращаясь. В хромовых офицерских сапогах Данила – ни летом, ни зимой их не снимает. Блестят – свиным или гусиным жиром смазаны. Летом смазывает, чтобы не протекали, теперь – от мороза, как будто помогает. Не для того и не для этого. Кто-то ему их подарил и насоветовал держать по форме, так их Данила и содержит. В солдатских шинели и шапке-ушанке. Отдал их ему кто-то из бывших дембелей, наверное, – не покупал же в городе на барахолке, – Данила из Ялани никуда не выезжает. На шапке жёлтая солдатская кокарда – висит боком. На шинели погоны и петлицы голубые. Петлицы без пропеллеров. Металлические буквы С и А из погонов – то ли ещё её прежним владельцем, то ли уже новым – были выдернуты: следы от вмятин. На одном лишь А осталась – вверх макушкой своей выгнулась. Ремень солдатский. Рослый и статный он, Данила, – как гвардеец. Может быть, так ходил Данила Ачинский, святой поместный.
Не здоровается. Ни с кем и никогда. Вот и с Колей. Игрушечный мобильный телефон, прощебетавший что-то по-китайски женским голоском, в карман шинели только что убрал.
– С кем разговаривал? – спрашивает у Данилы Коля, опуская рюкзак на пол около дивана.
– С матерью, – отвечает Данила.
Мать у него, латышка, когда-то учительница немецкого языка в яланской школе, давно умерла, похоронена на кладбище яланском.
– Проходи, садись, – говорит Коля, указывая рукой на табуретку. – Ближе к печке придвигай её, погрейся.
– Не замёрз, – говорит Данила. И говорит:
Солнце над ельником – готово,
И каждый день так. Как положено.
Овечки втиснулись во двор,
Собака в конуре – уснуть не может.
Пока мороз.
Зима – поэтому.
Весна уже не за горой.
А у людей одно —
Они не понимают.
Ялань под небом.
Я хожу.
И кто-то где-то чё-то это…
Молчит Данила, хлопает ресницами.
– Здорово, – говорит Коля. – Сам сочинил? – спрашивает.
– Сам, – говорит Данила. – Вычитал.
– Где?
– В пространстве.
– Давно?
– Да только что.
– Но не зима уже… весна.
– Снег и мороз – зима, – говорит Данила. – Весной снег в воду превращается.
– Да, – говорит Коля. – А как отец? – спрашивает.
Отец у Данилы, бывший учитель истории, Артур Альбертович, болен, на глазах угасает, не поднимается уже с постели. Плохой, говорят про него в Ялани. Ходит к ним, к Коланжам, ухаживает за отцом и сыном, Голублева Катерина, их соседка. Она, наверное, и сапоги Даниле салом смазывает. Пряжку солдатского ремня ему никто не начищает только – та потускнела.
– Отец как отец. Умрёт скоро, – говорит Данила. – Жизнь пока его немного терпит. Мать заждалась его уже – звонила. Ну, я пойду.