Глеб Пакулов - Глубинка
— На фронте вместе были. Давненько расстались и до сих пор ничего не знали друг о друге.
— Ну, а других дружков фронтовых встречали? — спросила она, придерживая круглую буханку хлеба ребром меж грудей и пластая ее большими ломтями.
— Да как сказать, — неопределенно ответил Степан и подумал: «Знает о Михайле, видать, был у них разговор с Петром».
Дуся складывала ломти на тарелку, кивала, будто считала их. Постояла в задумчивости, смахнула фартуком со стола крошки в ладонь, унесла, бросила в ведро с очистками.
— Да че это он, где запропастился? — Она прислушалась к звукам за избой, приподняла и уронила в недоумении полные руки. — Заскочил бы к Любке, она еще в сельпо, а нет — так дома доржит. Мужику че? Ночью окно высадит, а бутылку дай… Вот пропал так пропал!
— Зря он побежал. — Степан потянулся за папиросами, брошенными Петром на столешницу буфета.
— Свою припас али не пьешь? — спросила Дуся, и в черных глазах ее промелькнула смешинка.
— Обхожусь, — улыбнулся Степан. — Я выйду, покурю пока.
— Кури тут, не барыня, детей нет. — Она зажгла десятилинейную лампу, отрегулировала фитиль, чтоб не коптил, надвинула стеклянный пузырь. — Коровку пойти подоить, — сказала она, доставая с печи подойник. — Когда уж пригнали, а все не соберусь. Ишь как зовет. Всюё голову проревела.
Дуся ушла. Степан разглядывал добротно обставленную избу. Видно, крепко зажил Петро. До войны ли так складно получилось, или после успели? Однако после. Довоенную-то жену Октябриной величал. Разошлись, или что другое стряслось, бывает. А Дуся, по всему, хозяйка, в уме женщина. Верно, постарше Петра намного, хоть и фасонит, а заметно.
Вещи были не дешевые, все больше городские, цены немалой. Даже абажур в большой комнате диковинный: оранжевый, с висюльками стеклянными. А электричества в деревне нет, значит, на будущее приобрели. Когда же Петро с войны вернулся? Враз столько добра не наживешь, чтоб не беречь. В таких сапожках, в каких Евдокия за скотиной ухаживает, в театрах показываться.
Вспомнилась Нинуха в резиновых потрескавшихся ботиках, счастливая трофейными штампованными часиками. Купит ей Колька бурки фетровые, ой как беречь их станет!..
Во дворе громко заговорили, сбили думы Степана. А думал он теперь о том, что могло произойти в ту ночь на берегу Синюхи. Сам помнил только балку, как искал в ней Демина, блеск-треск над головой. А кто от погибели спас, как в госпитале очутился? Ведь когда пришел в себя, было не лето, не Умань. Стояла глухая зима в присыпанном снегом далеком Омске.
В сенях что-то опрокинулось, загремело, и в избу боком вошел Демин. За ним, поднырнув головой под притолоку, ввалился огромного роста парень, пошоркал сапогами о половик, шагнул к столу.
— Шура, — представился он, утопив в ладони руку Степана.
Демин выставил на стол батарею бутылок.
— Молодец, Евдоха, быстренько сообразила. Она у меня расторопная, только малость без командира в голове. Развешала коромысла, нетель комолая, чуть глаз крючком не выткнул, — частил он. — А почо омуля-то не подала, как так? Садись, Шурка, не торчи верстой, будем с дружком фронтовым встречу праздновать.
Парень шумно полез за стол. Демин нагнулся к Степану, зашептал:
— Шурка — напарник мой по рыбной части. Душа добрая, тихая. Приехал, а сам не здешний, ну, ни кола ни двора. Взял в свою бригаду. Почему не помочь человеку, верно?
— Верно, — подтвердил Степан.
— А скоро и другое дело обтяпали. — Петр хохотнул, тиснул плечи Степана. — В общем, теперь при доме своем, при хозяйке. Правда, кривовата малость и детей — воз, но зато сразу и хозяин и тятька. Башка у него — во! Здрасте, и Евдоха тут как тут. Ты омулей доставай давай, ну!
Дуся прикрыла ведро марлей, вышла и вернулась с омулями. Быстро разделала их, засыпала колечками лука, подала на стол.
— Со встречей нас, Степа! — строго провозгласил Петр и осторожно, чтобы не расплескать, потянулся чокнуться.
— Со встречей! Я радый тебе. — Степан чокнулся с ним, подумав бесшабашно, что выпить можно, обойдется как-нибудь. Да и нельзя не выпить: и обычай поддержать надо, и, что самое главное, рад был Петру живому-здоровому.
Степан только пригубил. Демин укоризненно развел руками. Шура, устыжая, тоже помотал большой головой. Степан показал на темя, выпятил губу, дескать, выпил бы, да не дает. Демин устремил взгляд в столешницу, утвердил на ней локти. Кожа на лбу его собралась вальками, широкие брови насели на глаза.
— Оно, может, и не дает, — мрачно подтвердил он, нехотя прожевывая сало. — Шибануло тебя тогда, не приведи бог. — Узкоглазо, захмеленно всмотрелся в Степана. — Хоть че помнишь?
— По бурьяну ползал, тебя искал, это помню, а дальше… — Степан виновато поморщился. — Нет, в голове смутно все, как заспал.
— Вот долбануло так долбануло. — Демин поцокал языком. — Я думал, ты соображал тогда, а оно — эвон чо! Не помнит.
— А ты расскажи все сам путем, — ввязалась Дуся, разомлевшим лицом подаваясь к Петру. — Мы с Шуршей тоже поантиресуемся.
— Рассказывать есть что, да не про все хочется, — начал Петр, щурясь на лампу. Пламя в стекле вытянулось, коптило.
Слушал Степан о последнем бое своем жадно, будто рассказывали ему о раннем его детстве, которое не помнит, а узнать о той поре хочется, больше того — необходимо. Дуся промакивала глаза подушечками пальцев, вздыхала. Широкое лицо Шуры окаменело. Он мрачно дымил папиросой, а в особо крутых местах рассказа грохал кулаком по столу.
Петр раскраснелся от воспоминаний и говорил, говорил. Слушал его Степан, и до жути ясно представлялось ему, как красноармейцы поплыли через реку. Очереди вспарывали воду…
— Ты едва руками булькаешь, подталкиваю тебя к берегу, а сам чувствую — конец мне. Воду стал хлебать, а она соленая вроде, густая какая. — Петр замолчал, несколько раз трудно сглотнул, будто все еще сопротивляясь той, синюхинской, соленой от крови и вязкой воде. — Ну, вытолкнул тебя на берег, а сам назад, успел лейтенанта сцапать, что рядом с нами плыл. Выволок его.
— А сам-то ранетый как! — вздохнула Евдокия. — Вся боковина в рубцах. Через край зашивали, чо ли. Это уж в Германии его так.
Вернулся Демин в синем двубортном пиджаке. Кроме Красной звезды на груди поблескивал орден Отечественной войны, медали «За отвагу» и «За боевые заслуги». И опять Степану, как всегда при встрече с обвешанными наградами фронтовиками, стало неловко, вроде бы сам воевал никудышно.
Дуся откровенно гордилась мужем, просила рассказать то о том, то о другом. Петр говорил охотно и много, даже о женитьбе на Евдокии. Погиб ее муж под Ельней, и, хоть старше она Петра на десять лет, живут хорошо, чего и всем желают. Женщина она проворная, как ни устанет, все не жалуется. Одно плохо — детку родить не соберется. А надо бы, чтоб в доме было, как у людей, с ребячьей возней и прочим. Как же без этого? Без этого дом — пароход без трубы.
Было уже за полночь. Евдокия пошла приготовить Степану постель в комнате-боковушке, но он отказался, выпросился на сеновал. Не надеялся на тихий сон: столько всякого всколыхнули, где уж там спокойно уснешь. Видя, что хозяева начали укладываться, Шура попрощался со всеми за руку и ушел. Он за весь вечер слова не сказал, все только поддакивал Демину, видно было — уважал бригадира.
Остались вдвоем. Папиросы кончились давно, сидели под лампой, смолили махрой. Евдокия легла и, похоже, уснула, тихо стало в избе, оттого особенно громко скрипел сверчок.
— Вот наяривает, стервец, — осаживая голос до шепота, пожаловался Демин. — Днем не слышно, а чуть свет погасишь, он дует во всю ивановскую. Иногда так раздухарится, не уснуть. Все дырки, какие нашел, керосином залил, а как ночь — расчирикался.
Душно было в избе и накурено — лампу не видать, как в парной, Демин завозился с окном, решил проветрить. Дусин голос тут же ворчливо:
— Дверь в сени открой, а то мотылей налетит, не выметешь!
Демин дернул губами, сняв с вешалки тулуп, кивнул на выход. Они вышли во двор, сели на крыльцо. Было темно. Луна пряталась где-то за горами, и, хоть яркая высыпь звезд изгвоздила небо, от них не тот свет.
Сидели, молчали. Демин спросил о житье, Степан подумал — о себе рассказывать нечего. До войны бывали истории, мог кого хочешь заставить ахать, наворачивая о том о сем, а теперь… О довоенном на сто рядов с Петром переговорено, но то отрублено войной, осталось в такой дали, не разглядишь и в бинокль. А что после госпиталя началось, так это не жизнь, одна видимость, маета. Поэтому о своем житье промолчал, спросил о том, зачем в общем-то приехал:
— Расскажи, как с Михайлом встретились.
Демин поерзал на ступеньке, ответил протрезвленно, со злом:
— Как встретился с ним, об этом не хотел вспоминать, да ты сам выпрашиваешь. Значит, знаешь, что живой он?