Николай Евдокимов - У памяти свои законы
Нюрка научилась лопотать раньше, чем ходить. Она лопотала всякие свои несуразные слова, как иностранка, — для себя понятно, а окружающим загадка. Увидев пчелу, Нюрка и над нею что-то заверещала, но пчеле не захотелось слушать и она улетела от младенческой болтовни.
Мать с испуганной радостью глядела на Нюрку и вдруг — баба необразованная, дурь деревенская — заплакала, словно с ее ребенком случилась беда. Заплакала не от радости, нет, грустная печаль, как неожиданная боль, пронзила ее сердце. Пока сидела сиднем, Нюрка была еще привязана к мамке, а нынче, как встала на ножки, словно бы отлепилась от своей родительницы, сделав первый, не зависимый ни от кого шаг. Пошагала Нюрка по земле самостоятельной походкой навстречу не таким уж далеким старости и смерти.
Страшно стало матери от этих глупых мыслей, она обругала себя нехорошими словами и, хотя обругала, однако слез не могла унять, печаль не оставляла ее: жалко ей было отчего-то и дочку и себя. Нюрка делала первые долгожданные шаги, а мать неразумно жалела ее, заглядывая в далекую дочкину старость.
С каждым днем Нюрка предпринимала все более дальние путешествия, открывая для себя землю, на которой ей предстояло жить и совершать разные поступки.
Однажды Нюрка выкатилась на улицу и встретила Ваньку Аверина, известного во всем районе пьяницу и лентяя.
— Здрасте, гражданочка, — сказал Аверин Нюрке, поклонился в пояс и дыхнул на нее всею выпитою за день водкой. — Извиняюсь, конечно. Мы люди простые...
— Бюль-бюль, — ответила Нюрка.
— Это ты правильно говоришь, — согласился Аверин, — в самую точку. Хотя погоди, с какой стороны поглядеть: ежели с той, то, понимаешь, нету тонкости в твоем замечании, а без тонкости разве это замечание? Пустота одна без тонкости-то, философия, и все тут... Ну, а коли вот с этой стороны поглядеть, то соглашусь, доподлинно ты права, и спорить или там опровергать твою позицию, нет, не стану. Куда идешь-то?
Нюрка пролепетала что-то на своем иностранном языке и — невинное дитя — доверчиво потянулась к злодею Аверину, требуя, чтобы он взял ее на руки.
— Новости! — сердито сказал Аверин. — Шагай, не рассыпешься. Не на того напала, я с женским полом строг, нельзя, понимаешь, вас баловать... Шагай, говорю, не рассыпешься...
Он сунул Нюрке длинный шершавый палец, она ухватилась за него, и так они пошли рядышком в неизвестном направлении, шатаясь, но соблюдая равновесие.
Шли, шли и добрели наконец до аверинской избы, где он проживал совместно с супругой по имени Татьяна и ее матерью, любимой своей тещей, от которой ему не было на этом свете ни спасения, ни покоя.
— Опять наклюкался, бесстыдник! — вскричала теща, объявившись на крыльце. Она, как ведьма, с полной неожиданностью вылетела из избы, махая ручищами-крючищами. Нос ее стоял торчком. Нос у тещи был знаменитым — рос на семерых, а попал на одну.
Аверин сделал кислую мину и с достоинством ответил:
— Чихал я на тебя! — сплюнул и добавил презрительным тоном: — Деревенщина! — Чем ранил тещу в самое сердце, ибо она до слез не любила, когда ее так называли, почитая это слово обиднее всякого ругательства. А ведь никакого для нее оскорбления в этом не было, потому что происходила она из крестьянского рода, жила в деревне, образования не имела, по умственному развитию ничего выдающегося из себя не представляла.
— Идол, — вскричала теща, — черт не нашего бога! Зачем дитя привел, издеватель?
— У вас, мадама, не спросил, — ехидно ответил Аверин и этой самой «мадамой» окончательно сразил ненавистную тещу. — Идем отсюда, Нюрка, тут звери допотопные живут... Ну их!
Он сунул Нюрке палец и повел ее было к калитке, но из-за избы выбежал щенок двух месяцев от роду, представитель породы дворняжек, и тявкнул на Нюрку. Голосок у него был не грозный, без солидности, смешной, тоненький, вроде птичьего писка. Нюрка не испугалась, сказала назидательно:
— Буль-буль, — чем и усовестила щенка. Он тявкнул еще раз, но уже извиняясь, крутанул задом, свернул набок хвост, упрятал его меж ног, припал к земле и пополз, извиваясь, к Нюрке знакомиться.
Звали щенка Гуманист, так окрестил его заезжий лектор. Имя прижилось, хотя что оно значило в переводе на нормальный язык, не очень уж многие знали досконально. А Иванова теща, по глупости, кликала щенка не иначе как Гармонист, да еще и ругалась, что собаку опозорили на всю жизнь таким музыкальным именем.
— Идем с нами, Гуманист-Гармонист, — сказал Иван.
Щенок не побрезговал их компанией и покатился пушистым клубочком по Нюркиным стопам. Иван напевал солдатскую песенку, Нюрка вторила ему на своем языке, Гуманист-Гармонист лязгал зубами на мух и бабочек — весело было, а главное, никто никого не стеснял, никто никому не перечил, каждый наслаждался вольной свободой.
Нюрка была как щенок, или как птица, или как река — она только по названию считалась человеком, но пока еще принадлежала природе, живущей отличной от человека жизнью, не осознающей себя. Нюрка не знала еще человеческих слов и потому не умела мыслить, она существовала еще инстинктами и ощущениями. Она шла по мягкой зеленой траве, пахнущей соками земли, рядом с веселым щенком и высоким, как дерево, Иваном, щурилась от солнца, визжала, когда желтые бабочки садились на нос Гуманисту, и видела все: тени облаков и трав, свою тень, тень щенка и Иванову тень, слышала птичий свист в кустах, всплеск рыбы в реке, далекий гул трактора, запах сосны, плывущий из леса, шуршанье прозрачных стрекозьих крыльев — все она видела и слышала, все входило в нее, оставляя там свой след добра и красоты. Нюрка не понимала, что это красиво и добро, как не понимает земля, когда пахарь бросает в нее хлебные зерна. Со временем Нюрка обогатится словами и мыслями, станет взрослой, научится путать добро и зло, давать объяснение тому, что необъяснимо, забудет многие события и происшествия своей жизни и этот день забудет, но все же от этого дня, ушедшего навсегда, останутся в Нюрке неясный призрак солнца, обволакивающего ее, какие-то теплые тени, чьи-то руки и ощущение доброй жизни, словно прожитой ею — или не ею? — в давние века.
Нюрка устала идти, Иван взял ее на руки, и она заснула на злодейском плече.
Отныне Нюрка часто выбегала за калитку на свидание с Авериным и Гуманистом. Щенок поначалу ходил жить туда-сюда, то к Ивану во двор, то к Нюрке, боясь потерять старое пристанище и сомневаясь в надежности новой квартиры, но потом любовь к Нюрке пересилила остальные соображения, и он решительно обосновался у нее во дворе возле хлева, где проживала корова Гортензия — грубое и невежливое создание, обижавшее щенка высокомерным презрением.
Щенок рос стремительно, превращаясь в большого лохматого пса, однако с возрастом он не менял своего веселого застенчивого нрава. Он не любил без толку брехать, был доброжелателен, нестрог к людям, но и горд — не поджимал хвоста, если кто-либо грозил ему палкой или собирался бросить камень. Ощерившись, Гуманист ждал удара и, если все же получал этот удар, бросался на обидчика, но не кусал, а довольствовался тем, что пугал до полусмерти.
Гуманист рос, и Нюрка росла, быстро постигая смысл слов и понятий, названия вещей и чувств. Теперь Нюрка болтала не на своем непонятном языке, а по-русски, она забавлялась русскими словами, играя ими, как в веселую игру. Слова имели свой цвет, они пахли, как травы, приятно пахли и неприятно, вкусно и невкусно. Прежде чем научиться какому-нибудь слову, Нюрка привыкала к нему, к его запаху, цвету, и уж тогда, привыкнув, произносила вслух.
Научившись словам, Нюрка узнала и новые чувства. Ей было три года, когда она влюбилась в сказочного мальчика с волшебным именем Аркаша. Аркаша приехал хоронить свою бабушку, скоропостижно скончавшуюся от старости и одиночества. Жила бабушка по соседству с Нюркой, была ворчлива, не любила Гуманиста, что-то все время жевала запавшим беззубым ртом, ругала современную молодежь, погоду и делала негнущимися пальцами козу-дерезу, больно тыча ими в Нюркину грудь.
Умерла она средь бела дня — вышла по воду, но даже до калитки не добрела, уткнулась лицом в холодный сугроб, подмяв под себя пустое ведро. Единственная ее дочка Клавдия, жившая в городе, приехала на следующее утро по телеграмме, посланной председателем колхоза.
Клавдия приехала не одна, а с сыном Аркашей, которого не с кем было оставить в городе, так как Клавдия была безмужняя женщина, мать-одиночка. Она не повела мальчика глядеть на умершую бабку, чтоб не травмировать детской психики, а оставила гостевать в Нюркиной избе.
Нюрка обмерла и застеснялась, когда Аркаша вошел в горницу — розовый от мороза, в меховой шубейке, белых валенках, непохожий на деревенских мальчишек, весь словно с разноцветной картинки или из дневного тихого сна. А когда с него сняли шубейку, шапку, валенки и он остался в городском костюмчике и от него запахло нездешним запахом, как от белой булки, которую привезла Клавдия в подарок, Нюрка разинула рот, разглядывая его, будто необыкновенную, живую игрушку. Он приехал из города, он жил в городе, в далекой сказочной стране, откуда мать иногда привозила всякие гостинцы! Засунув в нос палец, Нюрка смотрела на него из угла с изумлением и восторгом.