Галина Башкирова - Рай в шалаше
Таня ничего не ответила, хотя муж ждал возражений.
— Хочешь, раскрою тебе один секрет? Года через два я смогу получить премию, да, самую высокую. Обязан просто. Есть все шансы, больше такой ситуации может не сложиться. Считай: высокая наука — раз, выход в практику — два, этому направлению премии давно не давали, — три, наконец, славное имя уходящего зубра, шефа то есть.
Муж загибал пальцы, и Таня понимала: да, это так, Денисов прав, он все верно рассчитал, пора рвать постромки, сорок лет не сахар, как сказал бы тот же Денисов, в пятьдесят будет проще, в пятьдесят мужских лет все давно ясно.
— Теперь понимаешь, чем я занят? Нужно подготовить лабораторию, нужно перемонтировать установки по задуманному плану, нужно взять хоздоговоры для выхода в практику, а главное — заладить ребят на круглосуточную работу и утрясти с шефом. И тогда — верняк, получается грандиозная штука, очень тонкая, жаль, тебе трудно объяснить, очень круглая по результатам.
— Если верняк, зачем столько суеты? — снова перестала понимать Таня.
— Где пепельница? Я закурю, можно? Вот как? Пепельницу из комнаты выставила? (Не убирала ее Таня, спрятала в ночной столик, но объяснять — не услышит, и пепельницы он ей, конечно, долго не простит.) Ну ладно, об этом после. Суета, говоришь, лапонька? Так ведь верняков может выясниться много, а премия одна. Любая премия — лотерея, попытаемся же сделать ее беспроигрышной. Что ты снова на меня смотришь? Не будь ребенком. Посему я и запускаю в ход свои контакты. Все мои малые группы работают отныне на мою тему. Я и Димка — уже малая группа, правильно я понимаю вашу терминологию? Я и Игоряша — вполне мощная группа. Даже Третьякову, злостному своему конкуренту, протянул я руку дружбы, чем он был немало озадачен, теперь горит желанием повзаимодействовать. Но поскольку тема на редкость перспективная и всем интересно, я уж постараюсь всех заразить, работать ребята будут исключительно продуктивно. Остается шеф. Опять смотришь на меня? Что я такого сказал? — наклонился к Тане, запрыгали губы, ходуном заходила борода. — Что, говори! — потряс ее за плечи. — Убери свои прославленные глаза, душеведка. Жалеть меня вздумала за мою суету?
Таня покачала головой. Ночник освещал кусок комнаты — кресло с ее одеждой, постель, фигуру мужа. На противоположной стороне смутно выступала фотография: они с Денисовым незадолго до свадьбы, плывут по реке Лопасне, поют песню:
А думать нельзя,
А не думать не хочется,
Ах, речка Лопасня,
Ах, чем это кончится,
Чем все это кончится...
Димка их тогда фотографировал, Димка с Катрин, стоя по колено в мелководной Лопасне, запечатлели будущих молодоженов. Ах, речка Лопасня... концы тех скользких весел проступали на фотографии в полутьме ночи... зачем Денисов повесил на стену начало их пути?..
— Ну ладно, спи, замучил я тебя. — Муж поднялся, потянулся, распрямляясь, подоткнул упавшее одеяло, несмело погладил ее по щеке. — Не надо было тебе рассказывать, ничего не поняла.
И, высокий, красивый, скрипящий на ходу, вышел из комнаты. Через секунду вернулся, потоптался в дверях:
— Не вставай утром, Петьку я сам провожу. Окно закрыть? Не дует тебе?
Таня молчала. Он осторожно прикрыл дверь.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
А потом будет другой вечер, другая ночь или другие ночи, и Тане вспомнится их с Денисовым разговор...
Она идет от пристани вверх по немощеной пыльной дороге, бурьян по сторонам, белая церковь впереди, геометрия стен, а потом обрыв в кипень голубых куполов, и все это вырастает из-за пригорка, покрытого мелкой кудрявой травой, а дальше пыль неметенных улиц, и при виде домика в три окна на тихой боковой улице и бабки с суровым оглядом вослед — стыдная мысль остаться навсегда, сесть, нет, воссесть на лавку, как та бабка, поутру выходить в огород, где остро пахнет увядающей картофельной ботвой, а потом... Потом «Заря» на Оке, заменившая тихоходные катера, и хныкавший от жары Петька, и где-то новая пристань — кажется, Соколова Пустынь... пустынь — слабый отзвук Достоевского среди брызг моторных лодок и многоцветья кажущихся с реки игрушечными машин на берегу...
Или это демонстрация, май, Ялта... Улицы, спускающиеся к морю, перекрыты. Колонны с транспарантами, ждущие своей очереди, вся Большая Ялта — Гурфуз, Никитский сад, Алупка, Артек, Симеиз... гармонь, и в кругу немолодом, женском — рыжий веснушчатый парень в зеленом бархатном костюме с накладными плечами, подтягивая узкие брюки, пляшет русскую. И бархат, и крой моднейшего пиджака, и азарт на скуластом его лице, и хоровод грузных женщин в кримпленовых костюмах — все перепутано, все не совпадает: кримплен, бархат, фигуры, лица, их выражения, но обряд все тот же, не отменяемый никакими переменами, — гармонь, частушки и русская пляска в заморском тесном костюме... Потом Денисов твердо прошел сквозь толпу, миновал оцепление милиционеров (они посторонились, их пропуская) и поставил Таню так, чтобы ей было все видно — и море, и иностранный, украшенный флагами пароход, и набережную, по которой шли люди, и оркестр напротив праздничных трибун с пухлым улыбчивым дирижером, так отчаянно взмахивавшим руками, словно он каждый раз изумленно вскрикивал «ой, мамочка», и рядом с оркестром маленький мальчик, музыкантский сын, в черном костюмчике с белым бантом на груди, все бил и бил в барабан серьезно и строго.
Такие разные люди шли в колоннах, каких и не увидишь никогда в Москве. Сначала старые большевики и партизаны, освободители города, старики и старухи на распухших ногах... парусиновые туфли, домашние тапочки, ветхие плащи и выцветшие шляпы, ветхие лица и выцветшие глаза открывали из года в год демонстрации в Ялте. А дальше моторизованный нарядный Артек, дальше веселые лица, непривычно много веселых лиц сразу, люди, одетые старательно, но немодно, и слишком много отвисших не по возрасту рано женских животов, прикрытых праздничной одеждой, и слишком много черных мужских костюмов в ослепительно солнечный день, когда и море, и небо, и лиловый куст глицинии на набережной, и бутоны роз, готовые раскрыться, и стройные иностранки в широкополых шляпах, машущие руками с палуб корабля, — все взывает к другим цветам, окраскам, к изящной, красивой жизни... А на набережной между тем движется, торопится не отстать от своих малоразноцветная, неподтянутая, неизящная жизнь, выросшая из годов послевоенных, полубездомных, возобновленная в разрушенном городе в полуразрушенной стране, жизнь, поднятая, построенная, худо ли, бедно ли, но именно этими людьми, их трудом, недоеданием, нелегким их бытом, жизнь, которая иностранцам с корабля могла казаться неказистой и бедной рядом с синим морем и зелеными близкими горами на фоне белого прекрасного города.
Но от этих людей, чуть нелепых в своей растерянности, потому что вот они оказались вдруг на виду, — от каждого из этих людей в отдельности ничего не зависело ни в жизни города, ни в том, что море и солнце невольно намекали, что можно устроить на земле и какую-то другую жизнь; это была их, единственно возможная жизнь, и в ней, быть может, ярче, чем в столичной, отражалась вся многотрудная судьба народа, выдержавшего и испытавшего то, что не дано было, пожалуй, испытать в XX веке ни одному народу мира. И липы, под которыми Таня с Денисовым стояли, были посажены после войны вместо срубленных фашистами, и на каштане неподалеку немцы повесили двух связных от партизан, и по этой развороченной, взорванной набережной шли жители Ялты, спустившиеся с гор после трех лет борьбы. Обмороженные, исхудавшие, они плакали и обнимались на этой набережной, немногие из тех, кто остался в живых, совсем тогда молодые, и казалось, все у них впереди... Глядя на старуху в черном платье, черных чулках и черном платке на. голове, шедшую будто бы вместе со всеми, но отдельно, так что видно было, что ни к какой организации она не принадлежит, глядя на ее лицо, в котором сосредоточилось одиночество старости, потерявшей все, кроме горькой причастности к общей народной судьбе, кого-то пощадившей, а ее жизнь превратившей в пустыню, Таня внезапно для себя начала плакать — тихо, незаметно, потом всхлипывать все громче.
— Что ты плачешь? — Денисов повернул Таню лицом к себе. — Что с тобой?
— Я плачу потому, что мертвых больше, чем живых.
Таня все глядела на старуху, та семенила уже где-то впереди, и видно было только ее согнутую шустро поспевавшую за молодыми спину. Слезы неудержимо лились, затекали в уши, Таня не могла остановиться.
Милиционер, наводивший порядок, то есть следивший за тем, чтобы никто не перебегал набережную в неположенных местах, укоризненно глянул на Денисова: «Стыдно, молодой человек, в такой день девушку до слез доводить». Денисов отмахнулся и уговаривал Таню уйти, Таня все всхлипывала...