Василий Еловских - Четверо в дороге
Голос у Сороки необычно громкий и злой, губы заострились — хлеб можно резать, брови расширились, разлохматились — на воротник годятся.
— Что у вас такое происходит?
Шахов ему ту же песню, что и мне: «Стахановцы сталкиваются с устаревшей техникой, ломают старые технические нормы»...
— На кой черт нам такие рекорды? — вконец вышел из себя Сорока. — Несколько десятков труб сверх нормы и такой убыток.
— Так только с центровыми. Я не раз докладывал вам. А насчет убытков. Простои и убытки невелики.
Голос у начальника цеха тоже злой. В этот раз Шахов держался с достоинством, видимо, уверен был в своей правоте.
Сорока высказывал те же мысли, что и я: надо, по-настоящему изучить центровые станки, должен быть расчет, осторожность.
Поспорили, нашла коса на камень. Шахов утих, когда Сорока бросил пренебрежительно:
— Ре-корд-смены!..
Надо бы радоваться: директор поддержал меня. А радости не было.
Почему Сорока так сердито говорил о поломке станков? На днях пришел приказ наркома: изучайте технику, берегите станки и машины. Кого-то сняли с работы, кого-то предупредили. Не у нас. На Украине. Но могли подобраться и к шарибайцам. И Сорока тотчас среагировал.
Больше станки не ломались.
Как страшно переживал все это Шахов. Похудел, рябое лицо осунулось, потемнело, подбородок заострился, губы еще сильнее выпятились вперед. И вообще он как-то весь опаршивел. В отпуск не ходил. Не знаю, когда и сколько спал, казалось, что вовсе без сна обходится — я и днем, и ночью видел его в цехе.
А как Тараканов? Узнав о разговоре директора с Шаховым, он махнул рукой:
— Если к осени не переведут с центрового, распрощаемся насовсем. Только Дуняшка... Из-за нее только я, отец, занимаюсь этой хреновиной. Давно смотался бы из города.
Стену переклали заново, к осени стройка была закончена и огромное по площади обдирочное отделение цеха с окнами в полстены вошло в строй. Нам опять занарядили центровые станки, те самые, которые ломались. Шахов, узнав об этом, на секунду остолбенел, потом разразился грязной бранью, чего с ним прежде не бывало, выкрикнул: «Ни за что!» и куда-то умчался. Звонил, строчил длинные докладные и письма, ездил в обком. Всполошились все мы, написали коллективное письмо в газету и добились своего: центровые станки начали убирать и вместо них устанавливать станки марки «ДИП». Это значит — догоним и перегоним Америку. «ДИПы» — станки, что надо, один за пять старых сходил. Василий нахвалиться не мог, столько обтачивал труб, едва отвозить успевали. И ни одной поломки. Повеселел, приосанился. Посмотрит на меня, кивнет на станок: «Я ж говорил!»
Когда открывали новое обдирочное отделение, был митинг. Даже на мосягинской чинненькой постной физиономии и то что-то светлое обозначилось.
Дощатые стены старой обдирки разломали; в новой обдирке повесили портреты и плакаты, понаставили папоротников и кипарисов аризонских, у входной двери — клумба цветочная. Тогда, в довоенные годы, цветы на заводе были чудом, невиданным, неслыханным.
Снова начали нас похваливать на собраниях и в газетах. Шахов расцвел, окреп, как рыжик после парного дождичка, голову приподнял, взгляд заострился, голос налился металлом. Говорил:
— Ошибки, они только у тех людей не бывают, которые ни черта не делают. Которые живут по пословице: «Тише едешь — дальше будешь».
Выздоровел Миропольский, стал работать в конторе завода. Был, как всегда, молчалив, суховат и сдержан. При встрече сказал мне:
— В институте думаешь, как бы получше технику изучить, наукой овладеть. А как станешь руководить людьми, о том не думаешь. Архисложная эта наука — человековедение. А между прочим, даже слова такого нет. И науке такой нигде не учат. Не учат, как надо ладить с людьми, производить на них впечатление, подчинять их себе. Вот такой пример... Работают рядом два человека. Одинаковое образование, одинаковые способности. Оба работяги и, что называется, люди порядочные. А отношение к ним разное. Одного любят и рабочие, и начальство, он для всех, что называется, свой. К другому отношение холодное, даже неприязненное, он — чужой. И, конечно, второму тяжелее работать, хотя этот, второй, ничем, в сущности, не хуже первого. Причина — не умеет ладить с людьми. Или вспыльчив и резок, или нелюдим и обособлен, или... Или не поймешь почему. Мне, к примеру, мешают и нервозность, и возбудимость, и застенчивость. И голос у меня какой-то противный, скованный. Я знаю, все это, знаю, но...
Миропольский частенько заглядывал в механический цех, все же тянуло его к нам.
9
Черт толкнул меня стройкой заняться. Домишко у нас так себе, еще отец сруб ставил: на двадцати квадратных метрах две комнатки, дощатой перегородкой разделенные, оклеенные обоями, и кухонька. Не кухня — смех: три ноги человечьи еще войдут, а четвертую не поставишь.
В старину рабочий о пристроях не думал, это лавочники и кабатчики пыжились: глядите, какой я домище отгрохал, какие сараи, какие амбары, дивно денег-то у меня. После революции рады бы строиться, да предрассудки, вновь рожденные, опутывали: «обуржуазившие», «пережитки», «кулаки», «подкулачники»... Шут с вами, думаю, обзывайтесь, грязное к чистому не пристанет, и сделал я еще одну комнату из сеней, они у меня бревенчатые, — оштукатурил, пробил окошко, пол перестлал.
Сосед Сычев тут как тут — черти принесли.
— Не раскулачат тебя, Иваныч?
— Что-то ты не то говоришь, соседушка.
Он начал смеяться. Смеялся долго, неприятно.
Стоял я в комнате новой, и разные чувства в душе поднимались. И радость от успешно законченного дела, знакомая каждому мастеру, и удовлетворение от того, что можно жить посвободнее, и еще что-то. Это «что-то» было неясным, тревожило, даже пугало, намекая с издевательской усмешинкой: «Аха, вон какую комнату отгрохал! Силен мужик!» Неужели и во мне сидит еще бесенок частнособственнический? Я засмеялся. Не бесенок, а, как пишут в книжках, извечная человеческая жажда лучшего, жажда обновления; то, что толкает нас изо дня в день, толкает поминутно, заставляя и учиться и по-настоящему работать.
...Шахов приказал навесить на стены цеха и конторки горшочки с цветами. А возле цеха велел клумбы разбить. Хорошее дело, конечно. Но чувствовал я, что это не от души. Цветы сами по себе и клумбы мало интересуют Шахова, ради показухи затеял.
Последнее время он говорил со мной только официально, книжным языком, медленно, ровно. С другими не так; торопливо, как бы сжевывая конец фразы, с шарибайскими словечками, иногда грубовато и часто улыбался, хохотал. Рабочим нравилась его грубоватая простота, и каждый, как и раньше, настораживался, услышав книжные фразы, ровненький, холодно вежливый говорок начальника цеха.
В цех я пришел с дурным предчувствием. Почему-то думалось, что Шахов вот-вот сделает мне какую-нибудь гадость. Предчувствия — чушь? Может быть. Но порой не случайно обдает холодком сердце. Будто льдинка попала в грудь. Не напрасно ожидаешь то неприятное, тяжкое, что навалится потом на тебя.
Меня вызвал начальник отдела кадров, бледнолицый, флегматичный человек, имевший скверную привычку пыжиться, надуваться и разговаривать с людьми покровительственным тоном, как бы нехотя. Начал издалека: как, мол, твое здоровьице, дорогой Степан Иванович? Как дочка с муженьком? Поерзал на стуле, повздыхал. Закурил. Кольца дымовые к потолку пускает, они у него хорошо получаются. Потом заговорил. Другие времена, дескать, наступили: наука и молодость верх над всем берут, сменными мастерами техников начали ставить. А на должности обер-мастеров инженеров приглашать следует. Непременно! Как же!.. Столько молодых специалистов прибывает на завод. Но каждый старый мастер все же многого стоит, он «навроде боевого коня, быстро и смело несущегося на любой трудный участок».
Ясно, к чему клонит начальник отдела кадров, ясно, под чью дуду он поет. Проделки Шахова! Он избрал по отношению ко мне своеобразную тактику: критикует заглазно, собирает мелкие недочеты, которых в любой смене полным-полно, и преувеличивает их. А с глазу на глаз почти ничего не говорит.
В прежние годы меня хвалили, вспоминали, что предки мои — кондовые уральцы-сталевары, а сам я в гражданскую партизанил. Был, как не раз писала газета, наилучшим токарем в цехе, потом сменным мастером, и смена моя впереди была. Сейчас все это как бы в тень ушло, подзабылось.
В первомайском докладе, прочитанном директором завода на торжественном собрании, моя фамилия не упоминалась. Впервые не упоминалась. Сорока тут ни при чем — материал о механическом ему давал Шахов. Страшно не люблю я такие подводные течения, тайную войну эту. Почему Шахов избрал воровские ходы? Это на него не похоже.
— Куда же вы хотите меня поставить? — спросил я, стараясь скрыть дрожь в голосе.
Начальник отдела кадров опешил, некрасиво мыкнув, заерзал на стуле, захлопал глазами.
— Вы меня не так поняли, Степан Иванович. Мы хотим вас выдвинуть.