Василий Еловских - Четверо в дороге
— Нет, чё-то тайное есть. Бог ли, не бог ли, а есть... Подружку мою, Настеньку покойную, помнишь? Так вот, раз гадали мы с ней ночью, в бане. Свечка, значит, два зеркальца... Глядим, глядим... Аж в глазах рябит. А ты подожди хохотать-то. Подож-ди! Я ничё не увидела, а Настеньке какой-то человек привиделся, черный с рогами. Заорала и бежать. Орет — и мне тоже чё-то страшно сделалося. Грохнулась Настенька на кровать, слово сказать не может. Расспрашиваем — молчит. Ведь вот увидела же! Ну, чё ты ржешь? Ну чё ты?!
В окно постучали. Это была нормировщица Аня.
— Батюшки! — охнула Катя, взглянув на часы. — Уж двенадцать почти. Где ж Дуняшка?
Аня тяжело, как старуха, перешагнула порог, улыбнулась виновато. Подала бумажку.
Рука у меня вдруг затряслась от предчувствия чего-то недоброго. Буквы прыгали.
— Прочти-ка сама.
— Да уж лучше вы.
«Дорогие мама и папа. Я ухожу к Васе Тараканову».
Катя подскочила:
— Ой, гос-по-ди!
«Мы любим друг друга и решили пожениться».
— Ох, ты, батюшки! — не выдержал и я.
«Простите, что ничего не говорила про это намеренье свое. Все как-то боялась. Вы бы ведь все равно не разрешили, я же знаю. А я не могу... Что хотите делайте. И Вася любит меня. Только не думайте о нем, пожалуйста, плохое, одно плохое. Он по-настоящему любит меня. Так что простите нас обоих. Дуня».
— Нет! — крикнула Катя — Н-н-нет!! Собирайся, Степан. Я ему, дьяволу, я ему, сволоте, счас глаза повыцарапаю. Я ему!!
Начала торопливо одеваться.
— Подожди, Катя.
— Одевайся!!! — закричала жена диким голосом.
— Подожди, Катерина!
— Да ты чё?! Погубить хочешь девку?!
— Не говори, чего не надо.
— Покудов мы тут растосуливаем...
— Успокойся же, бога ради!
— Если ты не хочешь, так я одна... Тебе все равно, чё с ней будет.
— Не надо им мешать, — сказала Аня тихо и убежденно.
— А ты тут!..
— Перестань, Катя! — Я точно окаменел.
«Побежать, увезти ее! Пойдет ли? Убежит снова. И правильно ли сделаю? Она не знает его. Я не рассказал всего, не предупредил... Я виноват. Она поймет потом, позднее. Будет винить себя, а виновен я... Почему виновен? Я же говорил ей о нем. У, дьявольщина!!!»
— Ис-ту-кан! Я — одна...
— По-дож-ди! Разве их удержишь, если решили. Она такая же упрямая, как ты, Екатерина. И надо ли... Бог ты мой! Что же... не знаешь, как и чего... Окаянная сила! — Я чувствовал, что говорю что-то не то. Мотнул головой и уже решительнее:
— Раздевайся, пора спать. От того, что мы тут мучаемся, ничего не добавится. Знаешь ведь, кому что... Кому — поп, кому — попадья, а кому — поповская дочка.
Я говорил спокойно, медленно, хотя в душе бушевало. Кажется, никогда в жизни не было мне так тяжело. И ведь вроде бы ничего плохого не случилось: дочка ушла к любимому. Мысленно ругал Дуняшку и тут же жалел ее. И, жалея, уже готов был оправдывать, Дивясь и возмущаясь непостоянству своего настроения. В конце концов пришел к мысли: «Видно, так надо, — пусть так и будет». Откуда эти слова? Где я их слышал или читал? Когда? Да не все ли равно.
Мы с женой проговорили всю ночь. Вздремнули с полчаса, и опять разговоры.
Говорил, а самому мерещился дом Тараканова и Дуняшка, вырывающаяся из жестких Васькиных лап. Проклятие! Все время казалось: вот-вот стукнет щеколда и в дом вбежит Дуняшка, помятая, плачущая.
За окном протяжно и болезненно скрипели ставни, где-то выла собака. Один ставень стукнул. Стукнула калитка у палисадника. Вроде бы стукнула. Я оделся и вышел на улицу. Никого. Тьма и злой нахальный голодный ветер.
Чтобы как-то отвлечься, сказал первое, что пришло в голову:
— А у девки-то у этой... Животик вроде бы большеват. А?
— Не приглядывалась.
— Большеват...
— Черт те что у тебя на уме.
На рассвете стучат в окно. Старуха соседка.
— Иваныч! Глянь, подь, на вороты-то.
Меня так и обдало холодом: вымазали ворота.
Первой выбежала Катя. Слышу, шумит:
— Окаянные вы, разокаянные! Ноги бы вас не носили, иродов! Руки бы у вас отвалились, у дьяволов!
Ворота наши вымазали дегтем. И спешили, видать, деготь был только в нижнем правом углу ворот.
Это — позор. В старину мазали ворота у домов, где жили девицы недостойного поведения. Обабится девка или погуливать с парнем начнет, мамаша ее по утрам на ворота опасливо поглядывает. Бывало и по-иному: мазали по злу, в отместку девушкам, чтоб не зазнавались. Но в тридцатые годы обычай этот дикий уже забылся.
Нам повезло: на улице слякотно, сумрачно, ни души. Шел редкий дождь.
Мы подчистили ворота ножами и тряпками. Чистил и дивился: до чего неприятны капли дождя — крупны, пенисты, похожи на плевки; видно, от скверного настроения такими кажутся.
Сосед Сычев шагает. Улыбается. Длинный нос над губой насмешливо свесился.
— Воротца подпортили?
— Откудов ты взял, соседушка? — спросила Катя, мрачно глядя на Сычева.
— А следы-то, хе-хе! Вон она, белизна какая на дереве. Водичкой бы грязненькой, всю белизну слижет.
— Дурак дураком, а порой лучше умного сообразит, — сказала Катя, когда мы вошли в избу.
Препаршивейше чувствовал я себя в те дни. Хотелось ходить, колоть дрова, делать что-то резкое, грубое, не мог в избе усидеть.
Прежде я страничек по десять-двадцать читал ежедневно, для практики. Это было мое любимое занятие. Один день — «Записки о Шерлоке Холмсе», на другой — «Капитал» Маркса, на третий — стихи. «Капитал» я плоховато понимал, признаюсь, очень сложно написано, но читал. Из поэтов лучше всех Некрасов до меня доходил. С Маяковским — хуже. Когда артисты читали стихи Маяковского, все вроде бы хорошо. А как сам начну — не все доходит. Главное, фразы уж слишком интеллигентные. А дух, азарт в фразах этих интеллигентных, чувствую, нашенский, рабочий. Теперь-то я по любой книжке шпарю — не догонишь. Тогда — не то. И вот перестал я в ту пору читать — не шли на ум книжки.
Дня через три заявилась дочка с мужем. Василий шел степенно, медленно, чего с ним никогда не бывало, в брюках с широченными, по тогдашней моде, штанинами, при шляпе. На дочке платье новое дорогое — муж купил. Лицо усталое, но какое-то живое, счастливое. И глаза другие, уже не девичьи — чистые и прозрачные, как родниковая водица, а глубокие, затаенные — все внутри, не ее глаза, чужие.
— Разрешите? — спрашивает Василий, а сам уже вошел и шляпу снял.
— Проходите, — не глядя на них, ответила загробным голосом Катя.
Сели. Помолчали.
— Вот так, значит, получилось, — сказал Василий и вздохнул. Ему было весело, но изо всех силушек старался казаться серьезным. Катя уловила эту невидимую усмешинку и сказала:
— Ни капли стыда в тебе нету, Василка.
— Зачем так оскорблять, мамаша? — Сейчас он смотрел откровенно весело.
— Ему — смешки! — взбеленилась Катя. — Еретик ты этакий! Отчибучил номерок и усмешничает.
Катя не знала, что у Василия и во взгляде, и на губах всегда насмешливость. Она вообще плохо знала его — Таракановы жили на другой окраине города.
— Давайте потолкуем спокойно, Степан Иваныч. Ну, мы виноватые. Ну, не по правилам поступили.
— Да, уж как-то неладно... — сказал я, а сам подумал: «А почему, собственно, неладно!»
— Согласен. Но выхода-то другого не было. Конечно, раньше в ноги падали.
— Это для нонешних времен не подходит.
— Обязательно тебе было... нашу? — В голосе Кати боль.
Я улыбнулся, услышав, наивный вопрос жены. К счастью, она не заметила.
— Жить-то ведь нам, — впервые за этот вечер проговорила Дуняшка, упрямо, с недовольством. — Что вы как!..
— Так ведь он же с тобой поиграет и бросит, — сказала Катя, на сей раз тихо, тем особенным голоском, каким говорят любимому несмышленышу, когда хотят урезонить его. — Ведь не почему-то мы, а только поэтому...
— Да за кого... за кого вы меня принимаете? — Улыбку на губах Василия как сдуло, брови сдвинулись.
— Знаем за кого.
— А все же, за кого? — Он начал не на шутку сердиться.
— За того, за кого надо.
— Зарегистрировались? — спросил я у дочери.
Кивнула небрежно, с достоинством.
— Дело твое, доченька, — наверное, раз в десятый вздохнула Катя.
Я поднялся со стула.
— Ладно, мать, полезай в подпол, достань огурчиков солененьких. А я поллитровку возьму. Поди не чужие мы — родня.
Ужин наш походил на поминки. Больше всех говорил я. Мои длинные, как у Проши Горбунова, речи сводились к простой мысли: если Васька обидит дочь нашу, ему будет худо.
Недели через две в полночь Дуняшка прибежала к нам. Простоволосая, нервная, злая, запыхавшаяся, будто за ней бандиты гнались.
— Ушла. Ну его, к черту!
— Как? — испуганно спросила Катя, хотя все было ясно.
— Ы-ы-ы! Пришел откуда-то пьянехонек. Лыко не вяжет. «Еще выпью, говорит, выкладывай закуску на стол». Выпил стакана два. «Давай еще закуску, пить так пить». Я убрала со стола водку. «Шиш тебе! — говорю. — Ложись спать, пьяная образина». А он шуметь начал: «Ты чё командуешь, а?» — «Ложись! Не пори горячку». — «Давай водку!» — И так сдавил мне руку, что и сейчас вот этим пальцем пошевелить не могу. Хотела оплеуху дать, да ведь он бешеный. Совсем из себя вышел: «Водку давай! — кричит. — А то сейчас весь дом разнесу, к богу, к матери, щепок не соберешь!» Побежал в сени. Подумал, что я в ларь водку спрятала. Бух ногой по двери. Толстенная дверь-то, — видели, а покосилась. Ну и убежала я. А то... а то еще пришибет. Такой бешеный.