Виктор Лихоносов - На долгую память
— Ну, молодой человек! — звал он кого-нибудь толстенького. — Берите последнее. За полцены отдаю.
— Старое?
— Кого! Телочка молодая, девушка, семнадцатый годок, замужем не была.
— Ну, это не Никита Иванович, а черт! — хвалились им вечером. — Как скажет, так продаст, как продаст, так еще скажет. Сено — не успели воз подогнать, он уже, ровно чужой, идет цену набавлять. Что твой цыган.
— Это еще меня не было, — встревала Демьяновна, как всегда незваная, лукавая, — я бы показала свою ножку, и весь базар бы лежал. Ты санки с базару вез, сколько ж тебе Маруська заплатила?
— Спасибо сказала.
— О, тебя купили крепко. За спасибо нанялся санки возить. А то с бабы больше нечего взять. Трудно попросить, чо ли? В следующий раз ко мне приходи, я тебя не запрягу. Сразу на мне поедешь.
Так за шутками, выдумками все прощалось и Демьяновне, и Никите Ивановичу. Перед Физой Антоновной он делался шелковый, перед колхозниками хотел погордиться. И когда он хвастался и лгал, было его приятно слушать, и думалось, что если достатка и нет, то он будет завтра, потому что в это верит и сам Никита Иванович, совершенно серьезно, без всякой брехни. Только вчера еще на Никиту Ивановича ложилась вина, вчера было желание не пускать его домой, кричать на него, и все прошло. Отчего же? Неужели так слабо и забывчиво сердце? Отчего восторгом жил Женя? Время отступало назад, и казалось, оно поможет понять, простить, осудить, да вот нот же: долго еще он бредил снами. А устав, наглядевшись, он из всех сказок и историй выделял притчу слепых и не решался, к кому ее отнести. Давным-давно он рассказывал ее соседским ребятам во дворе на сене, в свете закрытого на ставни окошка, в котором были видны верхирменские колхозники, Никита Иванович, Демьяновна, мать его, Физа Антоновна. На сене, ночью, разжигалось любопытство к страшным историям. Самое страшное, что они ведали, было из книг и старой жизни. С Толиком и Женей лежали братья Зубаревы. У них тоже погиб отец, сами они и родичи их происходили из Верх-Ирмени. Счастливые, что никто их не загонит домой прежде времени, ребята глядели на звезды. Колька, постарше их всех, покуривал, оберегая огонек ладошкой. Витька помалкивал, а Толик, хотя и не читал книжек, выкладывал истории одну страшнее другой.
— А я еще страшную знаю, — вступал он. — Мать рассказывала. Один мужчина умер, да. Его, как полагается, обмыли, похоронили под музыку, да. Закопали.
— Да.
— Ты! — замахнулся Толик. — Не передразнивай. А то не буду.
— Хе-хе.
— А ночью сторож на кладбище шел, да, обходил могилы, чтоб кто кресты не спер, идет, да, вдруг слышит: стонет кто-то. Он чуть в штаны не наклал. Ночь, никого нет — и стонет. Вот, думает, счас достанется! Посмотрел — нет никого нигде. Наверно, покаталось. Через некоторое время опять. По-человечьи прямо, вроде того: «Откройте!..»
Ребята слушали не дыша, как будто случай застал их на кладбище в страшном одиночестве среди мертвых. Толик прервался, и Витька думал, что дальше делать, как спасаться.
— Сторож тогда примерз к месту, где вчера засыпали покойника, и слушает. Думает, если еще раз послышится, да, то или за лопатой бежать, людей звать, или до утра караулить. Только он подумал — в третий раз, чуть не живой голос, прямо под ногами.
— Не бывает такого, это Демьяновна, видно, болтала. По пьянке приснилось, — сказал Витька.
— Ага, по пьянке, — возразил Толик. — Люди врать не будут. Ты, Колька, ничему не веришь, грамотным себя считаешь, а в изложении «корову» через два «а» написал.
— Ну и что дальше?
— Откопал, а он живой.
— Врешь? — изумился Витька.
— Век слободы не видать, чтоб мне телушка на ногу наступила! — поклялся Толик. — До сих пор живет. Раскопали, а он животом вниз. Ворочался.
— Давайте лучше я расскажу, — сказал Женя. — Толик, это отец нам рассказывал. В Верх-Ирмени слепые по дворам ходили и пели.
Женя улегся поудобнее.
— Жили, значит, Лазарь да Абрам, — начал он, подражая Никите Ивановичу. — Лазарь был простой, а Абрам — нет. Поделили имение, Лазарь раздарил свое, Абрам нет. Тогда идет Лазарь побираться. Шел, шел по селу, заходит к брату своему, а у того гости приехали, как к нам вот колхозники. Пьют, едят. Лазарь заходит и говорит: «Братец мой, братец, богатый Абрам, подари мне, братец, три милостыни: первая милостыня — напой-накорми, а другая милостыня — обуй-напряни, а третья милостыня — с двора проводи». А он и отвечает: «Каким ты мне братцем обзываешься, у меня-то братцы за столом сидят и сладко пьют-едят, прохлаждаются. Слуги, слуги мои, слуги, проводите нищего, поманите псов, со двора проводите, а в поле потравите». Догнали псы Лазаря на крутой горе, стали Лазаря рвать-шматовать, сделали Лазарю тридцать три раны, пролежал Лазарь тридцать три года, тридцать три года лилась кровища, сверху его, Лазаря, мухи скусали, а споднизу Лазаря черви сточили. А псы к двору подбежали, под столом крошечки посбирали, они Лазаря воспитывали, раны ему зализывали. Как стал Лазарь бога просить: «Господи, господи, спас милостивый, пришли ты мне, господи, хоть кого-нибудь». Услыхал сам господь это его слово, прислал трех ангелов. Душу его вынули сквозь левое ребро и понесли в рай вечный, в рай бесконечный. Вздумалось Абраму на торг поехать.
— Скупому?
— Скупому. Не доехал до торгу, в поле обночился и говорит: «Ну, дожжика не боюся — получше напрянуся, всего много, а смерти не боюся — казной откуплюся, а зверя не боюся — псами оттравлюся». Случилось Абраму ни то ни это, ни зима ни лето. Налетели бури и сильные дожди, как подняли Абрама под самое небо и ударили о сырую землю. И не знал Абрам ни Бога, ни людей, а стал господа просить: «Господи, господи, спаси милостивый, пришли ж ты мне, господи, кого-нибудь по душу мою». Заслыхал сам господь его слова и прислал трех дьяволов по душу его, с железными крючьями. Брали его душу с тела сквозь правое ребро, несли они его душу в ад вечный, в ад бесконечный. Вот тебе Лазарь лежит выше, а Абрам ниже, и он просит: «Братец мой, братец, светлый Лазарок, скинь мне с персток воды, помочить усы». А он и говорит: «Братец мой, братец, богатый Абрам, была б моя воля, а то воля Божия…»
Смысла этой окажи никто из них не понял. Бедный кроткий Лазарь после стольких мук готов был простить и помочь своему брату, и только Бог, наверно, не захочет простить — почему?
196… г.
…Ты, сынок, спрашиваешь, до се ли я покоряюсь всем, мол, на мне все воду возят. А чо я, сынок, покоряюсь, я не покоряюсь, ко мне по-хорошему и я по-хорошему, ну когда и бывает — задерется кто-нибудь, да та же Демьяновна, например, знаешь, капая она на язычок вольная, с ней не хочется встревать в ругань, перетерпеть лучше, где и переплакать, а чо поделаешь, наша доля такая — помалкивать. Ты там не качай права бестолку, себе только хуже сделаешь. Так прилипнет к тебе, и пропал, не поймут, что ты из хороших намерений чего-то добивался, тогда и молчать будешь, да поздно, все будут пальцем показывать: а, вот он какой, мы его знаем. Нет, давай-ка, сынок, не связываться с плохими людьми, их не переспоришь, тем более если в кармане пусто и своей руки вверху никакой нету. Твоя мама усердием брала, а обижали — ну так редко кого в жизни не обижают. За правду, сынок, конечно, надо бороться, но сперва выучись, силу почувствуй, узнай, почем жизнь, тогда к каждому делу умное слово припасешь, а не так чтобы: покричал за компанию да разошелся и забыл. Советую тебе осмотрительней быть, ты развитой, не глупый, а иной раз такое завернешь, что страшно… А мама, она за всех переживает…
Глава восьмая
Тому, кто связал себя так или иначе с землей, тихо снится счастливая осень.
На покосе, в предвестие первых желтеющих пятен по лесным уголкам, Женя и видел свою мать озабоченно-счастливой.
Никите Ивановичу производство выделяло траву далеко в лесу. Помнит Женя приготовления к отъезду.
Физа Антоновна закупала хлеб, крупу, дешевую колбасу, сворачивала в одеяло рабочую одежду, старалась расторговать за остаток дней молочко.
Жене и Толику отец готовил маленькие литовки.
Хозяйство оставляли на соседей. Дружили домами не первый год, еще с дней войны, и навечно врезалась в память эта скорая готовность к помощи и сочувствию, эта птичья теснота уличного круга. Беднее были — как-то лучше выручали друг друга, потом уже, когда понаставили каменных домов, повырастили детей, стали потихоньку завидовать и порой ссориться. А тогда любо было глядеть на оборы в дорогу — на покос ли, на картошку.
— Если что, — поспевала Демьяновна, — я корову привяжу и подою.
— Да ладно уж, — довольно отказывалась Физа Антоновна, — Мотя подоит, я на нее оставлю все, тут, если захочешь, распоряжайтесь вместе. У кого когда время будет. Молоко пейте, придет кто купить — налейте, а чо останется — отдавайте этим, что баба у них слепая, у них детей много.