Езетхан Уруймагова - Седьмой сын (Рассказы, очерки, статьи)
Чуть подальше, склонившись над огромной лоханью, работница моет бидоны из-под молока, опрокидывая их в специальные деревянные гнезда для просушки.
— Вожатый говорил, что всем прийти надо, — обиженно тянул мальчик. — В поле пойдем сорняки рвать. А я что скажу?
— Так и скажешь, что мать не отпустила, наказала тебя за то, что не хотел помочь. Сиди, все равно никуда не пущу.
Покончив с бидонами, она опустилась на корточки перед маленьким рыжеватым теленком и металлической лопаткой стала счищать шершавые кружочки лишая на его морде. Теленок слабо сопротивлялся.
Во двор вошел невысокий коренастый человек.
— Вот хоть у него спроси, у бригадира, — снова заныл мальчик, — мы к нему должны идти.
— Ты почему здесь? — удивился бригадир. — Слышишь, барабан?
В чистом воздухе летнего утра слышались ритмичная дробь барабана и звонкие детские голоса.
Мы, как буря, грозны в нападенье,
И в защите, как стена.
Так учила нас война.
Наша молодость сильна…
Наша молодость сильна.
Росистые утренние тени тянулись от деревьев к зданию фермы, от густой листвы шел едва уловимый пар. На дороге, прорезавшей пшеничное поле, показался пионерский отряд. Сверкало золото на алом знамени, пламенели галстуки на белых рубахах ребят.
— Видишь? — умоляюще глядя на мать, сказал мальчик. — Я говорил, что пойдут.
Мать сердито глянула на сына и ничего не ответила.
— За что его так? — спросил бригадир.
— За дело, — спокойно ответила мать.
— Может, отпустишь? Он на лошади раньше отряда к месту доскачет, — попросил бригадир, недоумевающе поглядывая то на мальчика, то на мать.
— Нет, — отрезала женщина. — Он наказан. Я его попросила бочонок воды привезти — сам знаешь, сейчас лишних рук нет, — он не захотел. В отряд, говорит, пойду, общественное задание выполнять. Тоже мне — общественник! — сказала женщина, сердито посмотрев на сына. — А что деревья два дня в такую жару не политы, это ему, видите ли, не общественное…
— Ребята дразнить станут, — громко всхлипывал мальчик, — скажут: единоличник, матери трудодни помогал зарабатывать… А вожатый говорил, что сперва надо общественное.
— Не хнычь! — прикрикнула мать. — Ишь, какой колхозник нашелся. И чему вас только вожатый учит, если ты до сих пор не можешь понять, что и пшеница, и ферма, и сад, и телята — все одинаково наше, не бог знает чье. Вон листья на деревьях от жары свернулись, а ты, вместо того, чтобы помочь бочонок воды привезти, все утро доказываешь мне — что есть общественное, а что — личное. И скажи, пожалуйста, откуда это у них берется? Погоди, вот я сама вожатому расскажу, как ты ведешь себя дома, так тебе еще выговор товарищи дадут!
— Значит, кефир ребятам к обеду пришлешь, — сказал бригадир, вглядываясь в волнистую даль пшеничного поля, над которым плыло пионерское знамя. — Ну, пойду, а то опередят.
Он ударил лошадь, сочувственно посмотрел на мальчика и, кивнув головой в сторону матери, развел руками — не могу, мол, ничем помочь, не моя над тобой власть.
— Мама, я пойду, — подойдя к матери и умоляюще заглядывая ей в глаза, сказал мальчик. — Если бы ты была на моем месте, ты бы понимала, что значит пропустить сбор, не пойти со звеном…
Мать сняла фартук, отряхнулась и посмотрела на сына.
— Если бы я была на твоем месте? — задумчиво повторила она и, положив ладони на щеки сына, приблизила обиженное лицо мальчика к себе. — Если бы я могла быть на твоем месте!.. Тогда я была бы очень счастлива. Как вы должны любить и ценить все, что имеете!
Мальчик обрадовался и, торопясь, заговорил:
— А я, что, разве не люблю? Вот я и говорю тебе, мамочка, отпусти в звено…
— Все, все, от большого ученого до рядового колхозника заботятся о вас. Оправдаете ли вы все это? А мы знаешь, как росли?
— Знаю, знаю: при старом режиме учителя вас били, в угол ставили, вы в рваных платьях ходили, сухой чурек кушали, — торопливо перечислял мальчик, — ты мне уже говорила об этом.
— А теперь я хочу сказать тебе о другом, — перебила она сына. — Пойми, к чему я разговор веду.
Наша молодость сильна,
Наша молодость сильна,
— призывно доносится удаляющаяся песня. Мальчик вслушивается, нетерпеливо поглядывая на мать.
— Скорее, мама, — торопит он.
— В крови и страданиях родилось твое счастье, — взволнованно говорит женщина, тоже вслушиваясь в звонкую песню детей. — Помню себя такой же, как сейчас ты. Январская пурга заметала снегом село. На краю села в окопах наши люди насмерть бились с белогвардейцами. Плечом к плечу дрались родные братья и кровники, русские и осетины. Тогда и родилась твоя молодость… В окопах твой дед встретился с глазу на глаз со своим кровником. Видел бригадира? Так вот, встретился твой дед с его дедом. Сорок лет они ненавидели друг друга, сорок лет враждовали. Бывало, мирили их всем селом, но ненависть опять вспыхивала в их сердцах.
— А за что они так ненавидели друг друга? — заинтересовался мальчик.
— …В морозную ночь, — задумчиво продолжала мать, словно не расслышав вопроса, — полз твой дед навстречу белым бандитам. Ветер заметал окопы ледяной порошей, пули со звоном ударялись о мерзлую землю. Тут он встретился со своим кровником. Оба схватились за кинжалы, но еще неосознанная сила отвела удар кровной мести… Тогда-то и родилась твоя счастливая молодость…
— Как, разве я родился в девятнадцатом году? — удивился мальчик. — Не понимаю, мама.
— И да, и нет, — ответила мать. — Если бы не эти годы, не видать бы нам нашего счастья сейчас… Дед был ранен, он умирал и, умирая, передал свое оружие кровнику. Он показал на наступающих белых и сказал: «Убей их, это они твои кровники, они кровники наших детей». Тогда мне были непонятны слова отца, и все люди, окружающие его, тоже удивились — впервые они встретили силу, которая отвела кинжал кровной мести… В страданиях, в крови и в борьбе родилась твоя молодость. Сегодня, слушая твой разговор о личном и общественном, я вспомнила об этом времени… У меня украли детство, а твоя жизнь идет светлой, широкой дорогой. Борись за нее! Вот ты отказался полить деревья, они задыхаются от жажды. А для кого они посажены здесь?.. Каждой мелочью, трудом доказывай, что ты достоин своего счастья…
— Сейчас полью, — горячо перебил ее мальчик, направляясь к бочке.
— Не надо, я сама сделаю, — остановила его мать. — Я отведу тебя к вожатому и скажу, что не пустила на сбор. Но ты сам расскажешь товарищам, что не хотел мне помочь. Пусть звено решит, кто из нас прав.
— Хорошо, — неожиданно твердо, по-мужски произнес мальчик, — я расскажу… А можно мне рассказать на звене про деда, про бой с белыми, про кровников? Можно рассказать, как они помирились?
Мать кивнула головой.
Они молча пересекли пшеничное поле. Высокие колосья тяжело клонились к земле, легкой рябью пробегал по ним ветерок. В теплом шелесте зреющего зерна, в несмолкаемых шорохах ветра слышалась ей звонкая молодость сына.
Записка[14]
Дочери моей Лемзе посвящаю
— Значит, договорились, ребята?
— Не беспокойтесь, Анна Федоровна, — раздались со всех концов класса детские голоса.
— Я надеюсь, — сказала пожилая учительница, — что вы покажете себя настоящими семиклассниками. От того, как вы будете учить уроки, как будете сидеть в классе, вообще, от всего вашего поведения будет зависеть практика наших молодых учителей…
— Знаем, знаем, если студент-практикант получит тройку, так ему стипендии не дадут.
— Не только это, — сказала Анна Федоровна. — Вы должны понимать, что учитель не может сдать свою педагогическую практику на тройку… Вот ты, например, — обратилась она к краснощекому ученику, — ты вчера чуть не заплакал, когда учительница по географии поставила тебе тройку. Почему?
— Стыдно было, — ответил краснощекий.
— Тебе стыдно перед классом, а студенту будет стыдно и перед вами, и перед своими профессорами, и перед нами — старшими учителями. Поэтому помогайте им. Молодой учительнице первый раз прийти в класс страшновато…
И Анне Федоровне вспомнился ее первый день в школе.
…В 1915 году шестнадцатилетней учительницей пришла Анна Федоровна в горскую, «туземную», как называли их тогда, церковноприходскую школу. Во дворе ее встретили дети и молча, настороженно разглядывали голубоглазую, светловолосую русскую девушку. Она не говорила по-осетински, дети не говорили по-русски.
Она ночевала в классе, устроившись на узеньких партах. Сентябрьская ночь была темна, молчалива. Где-то далеко, на другом конце аула, надсадно лаяла собака, и в мутном осеннем небе тоскливо курлыкали улетающие журавли.