Йонас Авижюс - Потерянный кров
Пока он побреется, она сходит в избу — и так уже засиделась. Может, пригласить Культю, вряд ли скоро представится такой случай? Марюс качает головой: нет, она его не застанет дома — Путримас сегодня занят делами поважнее, чем посещения больных. Откуда ему известно? Да он был здесь ночью…
— Пятрас? Здесь?! По ночам?!
Почему по ночам? Только раза два приходил. И поверь, не ради собственного удовольствия.
— Нельзя Культе сюда по ночам! — чуть не кричит Аквиле. — Кяршис… Можно себя и других погубить!
— Знаю, Аквиле. Не думай, что я только о себе пекусь. Будь это так, Путримас не заходил бы этой ночью.
…Когда она собралась снова на сеновал, в избу влетела Юсте. Веселая, быстрая, как всегда. А трещит — слова не дает сказать. Пока сообщит, зачем пожаловала, Аквиле должна выслушать все, что сейчас заботит сестру.
О господи, из-за этих немцев от тоски хоть удавись. Бывало, по воскресеньям танцевали до поздней ночи, а теперь вечером скот покормили — и по домам. Где уж тут растанцуешься днем! Эти бандиты такую всем свинью подложили — прямо беда! Не могли найти другую деревню и другого Кучкайлиса, черт их в Лауксодис принес! Ладно, хоть были бы немцы поинтересней. Один, правда, ничего — не плешивый, не седой. Можно сказать, молодой даже. Фельдфебель. А танцует — просто прелесть. Да, этот и в самом деле «зер гут».
Только полчаса спустя Аквиле узнала, что это мать прислала сестренку, просит заглянуть к ней сегодня. Худо дело со старухой — не на шутку скрутила болезнь, с постели встать не дает. Но пока Аквиле выпроваживает Юсте домой, проходит еще полчаса. Не так уж много времени до обеда. А потом жди и Кяршиса…
— Думал, не придешь.
В тайнике не рассеялся еще запах погашенной сальной плошки. Может, отодвинуть солому у стрехи? Просочилось бы немного света. Она так хочет увидеть его лицо без маски мыльной пены!
— Знаешь, о чем я думал, когда ты ушла?
— ?
— Так захотелось выбраться из этой проклятой душегубки, сесть по-человечески за стол, что чуть не расплакался. Ты понимаешь меня, Аквиле?
— Понимаю, Марюс, как не понять.
— Прошлой ночью мне приснился он, наш мальчик. Я качал его на коленях, а он теребил мои волосы. Когда ты ушла, я вспомнил сон и представил себе, как ты ходишь по избе, а он бегает за тобой, уцепившись за юбку.
— Он очень привязан к Юлите…
— Юлите… — Марюс молчит, тяжело дышит. — Она про меня вспоминает?
— Часто заговаривает, но знаешь, ее разговор… Тоска берет.
— Да-а. Такому человеку лучше не жить… А наш мальчик уже говорит?
— А как же, Марюс. Все понимает. Будь он меньше, я бы что-нибудь придумала, чтоб ты мог его увидеть. Но сейчас никак нельзя, Марюс.
— Знаю, что нельзя. — Темнота впитывает прерывистый шепот, снова наступает тишина. Шуршит, оседая, солома. — Мне ничего нельзя, Аквиле. Рядом сынишка, сестра, но у меня нет права их обнять. Вряд ли переступлю порог родной избы, стану на колени у могилы отца и Генуте. Вряд ли…
Она прислонилась коленями к его постели. Уже не чувствует плечами жестких решетин. Невидимые руки протянуты к ней, и она наклоняется, наклоняется навстречу им… Черная пустота…
— Война скоро кончится, Марюс… — Аквиле хотела бы сказать, чтоб он, когда поправится, не уходил в лес — столько людей укрываются от немцев и не воюют, но сама пугается этой мысли. — Ты вернешься в Лауксодис и, если захочешь… Если захочешь, все будет, как было.
Он молчит, мучительно долго молчит. Лица обоих так близко, что они чувствуют дыхание друг друга.
— Вернусь. Понятно. Должен вернуться… — Запнулся. Медлит затаив дыхание, словно боится, как бы вместе с воздухом не вырвались слова — еще не обдуманные, рожденные только чувством, — которые отняли бы у обоих последнюю надежду. — Я столько хлопот тебе причинил, Аквиле. С тем советским летчиком тебе было проще…
— С летчиком?..
— Да. Путримас рассказывал. Ты предала нашу любовь, но осталась человеком. Спасибо, Аквиле.
— Предала… Если бы ты знал…
— Знаю: думала, что погиб. Не укоряю. Не много таких женщин, которые не хоронят любовь вместе с любимым. После войны, Аквиле, не только я не найду той, что ждет.
«Я тебя буду ждать, Марюс! Буду! Я все еще люблю тебя…» Но она сдерживается: слова показались бы насмешкой. Оказывается, иногда правда может прозвучать как издевка!
— Ты не знаешь всего, Марюс…
— Когда мне было тяжело, я вспоминал дом. Мать, отца, сестер. Я не представлял их без тебя. Ты сидела перед печью, распустив косы, как в тот вечер, когда мы, промокнув до нитки, вернулись с озера. А у тебя на коленях наш сынишка. И я вдруг открывал дверь и входил в избу… Сколько надо для первой встречи? Несколько минут. А я промечтал об этом много-много часов. Иногда мне казалось, что истинный смысл борьбы именно в этой минуте встречи: когда думал о ней, забывал о солдатской доле.
Аквиле, как во сне, поднимает руку и медленно погружает ее в шуршащую темноту. Его лицо наверняка влажное — почему-то она твердо в этом убеждена. Она хочет погладить его мокрые щеки. Но приглушенный вздох останавливает руку. И снова шепотом льются тоскливые слова. Грохочут поезда, в которых стонут раненые. Кровавое поле боя. Открытыми ранами зияют ямы, вырубленные в мерзлой земле для погибших. «Вдруг открывал дверь и входил в избу…» Прямо с поезда, с мертвого поля, от ям, чернеющих в снегу. Входил в свою избу, чтобы пожить мечтой, которой не суждено было сбыться.
— Прости, если можешь, Марюс.
— Я сказал: не осуждаю. Было время, когда не мог оправдать, но тогда многого не знал о тебе.
— А сейчас? Сейчас ты все знаешь?
Он молчит.
Тогда она наклоняется еще ниже. Так низко наклоняется, что чувствует тепло его лица, которое ласкает ее щеки, как птица крылом. А может, это ее собственное тепло от жаркого шепота? Ей нечем, совершенно нечем оправдаться. Да она и не хочет. Ей только до боли жалко, что нельзя вернуть того, что было, — вечеров на обрыве Гилуже, запаха сосен, хмельного гула пчел на разноцветном июньском лугу. Но покажи мне хоть одно мгновение, Марюс, которое повторилось бы точно таким, каким было…
Прерывистое дыхание.
Она касается кончиками пальцев его щеки. Влажной, дрожащей. И тогда темнота протягивает к ней руки. Горячие, нетерпеливо ждавшие. Множество рук. Обнимающих шею, плечи, все тело, — и она, радостно повинуясь им, приникает губами к губам.
— …Ты обрезала косы… ………………………………………………………………………………………………………..
— Между жердями широкая щель. Вот тут, у изголовья. Вчера ночью я разгреб солому и до обеда прождал. Видел, как вы с Кяршисом скотину кормили.
— Бог с тобой!
— Я думал, в хлев забежит наш мальчик… Ты могла бы его привести. Возле стойла хорошо видно. Он называет Кяршиса папой?
— Марюс, ах, Марюс…
— Почему ты дрожишь? Ничего страшного. Я эту солому ночью… А из хлева щели не заметишь. Да и чего Кяршису вверх смотреть?
Она колеблется, но страх берет свое. Чего ему вверх смотреть? А что ты знаешь? Может, он уже не первый день что-то чует.
И она осторожно, стараясь успокоить и себя и Марюса, делится своими опасениями.
Долгая тишина. Кажется, он всерьез озабочен.
— Почему раньше ничего не говорила? Не удивлюсь, если он сегодня явится не один. А может, придумает что-нибудь более разумное. Скажем, договорится с каким-нибудь немцем из деревни и выкурит меня из этого уютного уголка. — Марюс глухо рассмеялся. — Да чего там выкуривать, сам выйду. Лучшее, что я смогу сделать, — это вложить в рот пистолет и спустить курок. Но нет — им нужен живой Марюс. Знаю я фашистскую натуру. Иначе выстроят вас всех перед хлевом. Будет пять трупов.
— Не говори так!
— Говорю, как может быть.
— Боже мой, боже…
— Не хотелось бы так глупо голову сложить. Не себя жалко: много дел недоделанных. Нужен я друзьям. Если бы хоть на несколько дней позже. Паскудно все сложилось!
— О-о, это из-за меня, все из-за меня. Я виновата, Марюс!
— Успокойся. Может, еще обойдется. — Снова этот неприятный приглушенный смешок. — Иногда имеет смысл помечтать о ближайшем будущем…
Она вдруг вскочила на постели. Спасение! Конечно, если этой ночью ничего не случится.
— Слушай, Марюс! Слушай! — Вцепилась ему в плечи, трясет. — А если к Джюгасу? А? Старик бы ночью за тобой приехал… Хутор, как и у нас. Человек хороший. Один. А, Марюс? Я могу хоть сейчас…
— И не думай!
— Не доверяешь! Такому человеку…
— А что, если на его хутор завтра-послезавтра другой приедет? И если начистоту — с какой стати я должен ему доверять? Хороший человек, говоришь? Много хороших, а помашет пальцем смерть перед носом… Крестьянин может засеять поле соседа, когда тот захворает, но умирать за него…