Йонас Авижюс - Потерянный кров
Пока Миграта своим неторопливым, воркующим говором изливала душу да собирала чай, Миколас Джюгас ни разу не поднял на нее глаза. Мысли стали на свои места, вошли в колею, но в сердце была такая пустота, что у него не было сил встать, хотя он знал: надо уходить, да побыстрее.
— На базарной площади пять человек висят. — Он сурово посмотрел на Миграту. — Пятеро за одного…
— Ох, дядя Джюгас, какой ужас! Средний — наш Фрейдке. Говорят, не дался живьем. Ну, все равно повесили. Чтоб другим не повадно было.
— Могли висеть шестеро, если б одного не убили этим летом.
— Шестеро? Для шестерых перекладина коротковата, дядя Джюгас.
— Вот это правда. Твой отец широковат в плечах был, не уместился бы, но им ведь нетрудно подыскать перекладину и подлинней. — Миколас Джюгас оттолкнул в сторону поставленный перед ним стакан чаю и встал.
— Боже мой, с чего это вы? — Миграта удивилась, еще больше огорчилась и схватила старика за рукав. — Ну, садитесь, дядя Джюгас, покалякаем. Знали бы вы, как я по деревне соскучилась! Все тут городские, гордые, нос от меня воротят. Все одна да одна. Так и говорить разучишься.
— А офицер черных? — Миколас Джюгас резко дернул рукав и направился к двери.
— Какой там у него разговор. Чужой все равно, боюсь его. Лучше б не лазил, пока нет Адомаса, этот офицер. Ну посидите, дядя Джюгас…
Миколас Джюгас, не глядя на Миграту, напялил полушубок и, не попрощавшись, вышел на улицу. Но еще не скоро он почувствовал боль в разбитой скуле. В голове звенело, сердце то и дело охватывал холод из-за всего того, что услышал он от придурковатой девки, а в глазах маячила она сама — в куцем халате с чужого плеча, с голыми коленками, голыми по локоть руками, в какой-то странной вязаной шапочке.
IIIАквиле. Нет, Марюс, Гедиминаса, правда, нету дома. Старик обошел всех знакомых, но никто ничего толком не знает. Только дворник гимназии сказал, что видел Гедиминаса у виселицы, куда немцы согнали всех, кого схватили на улице, чтобы смотрели, как исполняют приговор. Рядом с Гедиминасом стояли двое штатских, а потом его куда-то увели.
Марюс. Жалко его, но сам виноват. После того как он отдал Путримасу и Пуплесене продукты, предназначавшиеся для немцев, мы встречались. Я сказал ему, что для него нет другого выхода, как пойти с нами. Не захотел марать интеллигентские ручки. Чего так уставилась? Удивляешься, что все вареники умял?
Аквиле. Вы встречались?
Марюс. Что тут странного? Охотно бы встретился еще раз — вдруг Гедиминас набрался ума-разума. Боюсь только, что ум-разум ему уже не понадобится.
Аквиле. Если Джюгасы помогли Пуплесене и Культе, то они молодцы. Не знала.
Марюс. Вот и не знай. Такими делами сейчас лучше не хвастаться. Да, есть хорошие люди, хоть они и слабы — ведь одной добротой не победишь. Зато еще больше сволочей, которые сами, правда, крови не проливают, но… Бедный Пуплесис! Если б воскрес, тут же бы умер от позора и горя — родные дети предают!
Аквиле. Кястумерас уже вернулся с трудовой службы рейха. Всю осень ходил помогать на молотьбу.
Марюс. Выродок. Миграте я бы сам шею свернул. Два моих парня, такие молодцы, из-за нее погибли… А убийца удрал. Конечно, тебе больно, что я так про твоего брата, но слова из песни не выкинешь.
Аквиле. Адомас мне не брат, Марюс. С самого начала войны мы с ним чужие. А Милду жалко. Когда Джюгас сказал, я долго плакала.
Марюс. Странно… Госпожа начальница и подпольные газеты… Как-то не вяжется. И кончать с собой, когда муж, начальник полиции, мог дело замять. Неважно, что не дружно жили. Не верю, и все. Тут что-то не так.
Аквиле. И у меня не умещается в голове, Марюс. Я была у нее в тот день. Угощала она меня, играла на пианино. Веселая была. Хоть бы словечком обмолвилась о политике или там газетах. Насколько ее знаю, она любила наряжаться, весело проводить время, но заниматься политикой… Очень странно. Вот будет удар для Гедиминаса, когда он узнает. Кажется, они всерьез любили друг друга.
— Да, если узнает… — Марюс невесело улыбается.
Аквиле печально качает головой. Побросала в корзину миску с ложкой, вилку, вынимает из нее зеркальце, посудину с водой и бритву Кяршиса. Марюс тихо смеется: честное слово, он чувствует себя как в страстную субботу. Может, она ему и баньку затопит? О, чистое белье! Приятно, что и говорить. Наконец-то свое вернулось. В исподнем Кяршиса, признаться, не очень-то ловко он себя чувствовал… У Пеликсаса и грудь пошире, и плечи… Молодец Аквиле, хорошо, что подумала о бритве, — праздник так праздник. А бритва неплохая… Лезвие стерто, черенок треснул. Видно, от покойного отца. А что, если эта бритва оживет? Скажем, вдруг возьмет и обратится Кяршисом. Сразу полоснет Марюса Нямуниса по горлу. Изба, четыре гектара земли…
Кровь приливает к лицу Аквиле: о многом они успели переговорить, но свои раны не трогали. Имени Кяршиса не упоминали — обходили как-то или призывали на помощь местоимения. А если невзначай кто и обмолвился, то Кяршис звучало как наименование какого-нибудь цвета или вещи. Он был рядом, как солома над хлевом, как стойло савраса, но не между ними. Почему Марюсу захотелось позвать сюда третьего человека, когда вдвоем так хорошо? Это неизбежно, конечно, — рано или поздно… Но почему сегодня? Когда этот третий так далеко? Зачем звать третьего в день, который может принадлежать им обоим?
Подавленная, она смотрит на Марюса, ссутулившегося перед зеркальцем. Шуршит помазок. Струйка пара из приоткрытого рта. Святочная маска кривляется в тусклом свете потрескивающей коптилки.
Пока он побреется, она сходит в избу — и так уже засиделась. Может, пригласить Культю, вряд ли скоро представится такой случай? Марюс качает головой: нет, она его не застанет дома — Путримас сегодня занят делами поважнее, чем посещения больных. Откуда ему известно? Да он был здесь ночью…
— Пятрас? Здесь?! По ночам?!
Почему по ночам? Только раза два приходил. И поверь, не ради собственного удовольствия.
— Нельзя Культе сюда по ночам! — чуть не кричит Аквиле. — Кяршис… Можно себя и других погубить!
— Знаю, Аквиле. Не думай, что я только о себе пекусь. Будь это так, Путримас не заходил бы этой ночью.
…Когда она собралась снова на сеновал, в избу влетела Юсте. Веселая, быстрая, как всегда. А трещит — слова не дает сказать. Пока сообщит, зачем пожаловала, Аквиле должна выслушать все, что сейчас заботит сестру.
О господи, из-за этих немцев от тоски хоть удавись. Бывало, по воскресеньям танцевали до поздней ночи, а теперь вечером скот покормили — и по домам. Где уж тут растанцуешься днем! Эти бандиты такую всем свинью подложили — прямо беда! Не могли найти другую деревню и другого Кучкайлиса, черт их в Лауксодис принес! Ладно, хоть были бы немцы поинтересней. Один, правда, ничего — не плешивый, не седой. Можно сказать, молодой даже. Фельдфебель. А танцует — просто прелесть. Да, этот и в самом деле «зер гут».
Только полчаса спустя Аквиле узнала, что это мать прислала сестренку, просит заглянуть к ней сегодня. Худо дело со старухой — не на шутку скрутила болезнь, с постели встать не дает. Но пока Аквиле выпроваживает Юсте домой, проходит еще полчаса. Не так уж много времени до обеда. А потом жди и Кяршиса…
— Думал, не придешь.
В тайнике не рассеялся еще запах погашенной сальной плошки. Может, отодвинуть солому у стрехи? Просочилось бы немного света. Она так хочет увидеть его лицо без маски мыльной пены!
— Знаешь, о чем я думал, когда ты ушла?
— ?
— Так захотелось выбраться из этой проклятой душегубки, сесть по-человечески за стол, что чуть не расплакался. Ты понимаешь меня, Аквиле?
— Понимаю, Марюс, как не понять.
— Прошлой ночью мне приснился он, наш мальчик. Я качал его на коленях, а он теребил мои волосы. Когда ты ушла, я вспомнил сон и представил себе, как ты ходишь по избе, а он бегает за тобой, уцепившись за юбку.
— Он очень привязан к Юлите…
— Юлите… — Марюс молчит, тяжело дышит. — Она про меня вспоминает?
— Часто заговаривает, но знаешь, ее разговор… Тоска берет.
— Да-а. Такому человеку лучше не жить… А наш мальчик уже говорит?
— А как же, Марюс. Все понимает. Будь он меньше, я бы что-нибудь придумала, чтоб ты мог его увидеть. Но сейчас никак нельзя, Марюс.
— Знаю, что нельзя. — Темнота впитывает прерывистый шепот, снова наступает тишина. Шуршит, оседая, солома. — Мне ничего нельзя, Аквиле. Рядом сынишка, сестра, но у меня нет права их обнять. Вряд ли переступлю порог родной избы, стану на колени у могилы отца и Генуте. Вряд ли…
Она прислонилась коленями к его постели. Уже не чувствует плечами жестких решетин. Невидимые руки протянуты к ней, и она наклоняется, наклоняется навстречу им… Черная пустота…