Маргарита Хемлин - Про Иону (сборник)
– Ты обрезанных видел?
– В армии видел: ребята – татары, узбеки, из Дагестана. Подшучивали над ними. Мужской коллектив, тематика ясная. Стеснялись перед нами. А в бане насмешки только против евреев. Нас двое было. Еврей обрезается – вроде против дружбы народов, взаимопонимание страдает, получается противопоставление. А мусульмане ничего. Ты что, на Давида насмотрелась?
Напрасно я спросила. Я хотела к тому, что Давид вместо раввина моэлем оказался. А Гриша истолковал неправильно. Рассказала, как было, чтоб сгладить непонимание. Но только хуже.
– Да, не напрасно у меня в отъезде появлялись всякие мысли. Ты предмет не затушевывай. У тебя от Давида главное в голове застряло. Лучше б ты мне от него передала что-нибудь духовное. Он же, наверное, вел с тобой беседы?
Ну, что ответить? Ответить нечего. Вся моя заслуга пошла прахом. Любку Давид до кондрашки чуть не довел, дочку запутал своими умствованиями и мне напакостил. Гад.
Любочка рассказывала в письмах: учится хорошо, с интересом. Театры, музеи, новые товарищи. Звонила редко, денег не просила, говорила: иду на повышенную стипендию. Правильно, не школа: или учись, или не учись, разговор короткий.
Любка Гутник всегда делала в конце письма приписку с приветами. Моя жила у нее.
У Гриши обнаружилась новая привычка – точить ножи. Сидит и часами по оселку возит, возит. Потом газету намочит, на ней пробует остроту. И все мало. Опять возит, возит. Наконец ногтем попробует и пальцем, обязательно до крови себя доведет. Тогда успокоится.
Как-то я ему сделала замечание, что можно занести инфекцию, а он отмахнулся:
– То ты меня попрекала, что в доме ножи тупые, теперь опять не нравится. Не угодишь. Привыкай к острым.
Ну попрекала. Но не до такой же степени, прямо бритвы. Оружие, а не кухонный инвентарь.
С ножей только началось.
Я, как медик, много слышала про наследственность. Но видеть ее в таком масштабе не приводилось. А тут во всей красе. А мне бы слушать и понимать вовремя.
Когда я ухаживалась с Гришей, бабушка Фейга меня предупреждала. Она доподлинно знала всю историю Гришиной родни – тоже остерские с определенного периода.
Его дед Соломон Вульф был лесопромышленник в Чернобыле, сплавлял лес во все концы. Умнейший человек и очень начитанный. До того его уважали, что он всегда в синагоге читал молитву. Делал пожертвования на неимущих евреев.
Бац – революция.
Он собрал евреев в синагоге и говорит:
– Евреи, рассыпайтесь, закрывайте синагогу, берите на себя отсюда книги и прочее святое и пускайтесь в путь, в Палестину. У кого нет денег – я дам.
Ему говорят:
– Чернобыль станет пустой, раз мы отсюда тронемся. Тут сплошь евреи.
Соломон только рот скривил, будто болит зуб:
– Пусто и пусто. Тут наши цадики лежат в земле. Уже не пусто навек.
Раздал таким образом деньги, дом продал. Кое-что, конечно, припрятал в драгоценностях, для семьи. Трое сыновей – младший, Арончик, – отец моего Гриши, двое гимназию почти закончили. Собрался в Палестину.
И тут его старшие сыночки сбегают, можно выразиться, с пристани. Причем оставляют записку, что, мол, отправляются на Гражданскую войну. А пароход отплывает, это ж цепочка, пересадка на пересадке, на одну опоздал – и застрял навеки.
Мать в истерике, Соломон рвет на себе волосы в разные стороны. Нанимают людей, чтоб срочно искали сыновей, а сами сидят на пристани, на чемоданах, не пьют, не едят, ждут. Три дня сидели, включая ребенка, голодные, без воды. Молились, чтоб мальчишки нашлись. Ничего подобного.
Ну, а на четвертый день, даже если б и захотели, никуда б уже не двинулись. В город пришли струковцы, знаменитая банда, и Соломон с женой и сыном ползком прятались за огородами почти месяц.
Потом пришли красные. Опять прятались. Добрые люди помогали, за плату, но все равно молодцы. Совесть была. Могли бы просто так богатства отобрать, никто б не вступился.
За камушек, на который год можно жить, выменивали буханку хлеба и спасибо говорили. Вот соотношение!
Короткими перебежками Соломон со своими добрался до Остра. Рассчитывал на родню. Нищий-босый.
А в Остре тихо. Ни зеленых, ни красных, ни белых. Евреи, которые уцелели и от тех, и от других, и от третьих, сидят по домам. Соломонова родня перебита, дом спалили.
Соломон в синагогу. Раввина нет – убили. Двери выворочены, книги свалены, а поверх еще и нагажено, чаши и семисвечники поломаны, свитки валяются, бумажки всякие, грязища. Он сел на полу и молится. И жене с малолетним Арончиком велел молиться. Так и сказал:
– Дор зэйт мир лэбн.[21]
Немного все улеглось, старшее еврейское поколение выразило намерение возобновить собрания в синагоге. Раввина нет. Соломона попросили из уважения быть раввином. Потому что про него шла большая слава. Он согласился, и так было до 1925 года.
А в 25-м советская власть окончательно улеглась, синагогу решили аннулировать, чтоб сделать театр.
И прикрывал ее как раз бабушки Фейги муж, мой дед Айзик, который был районным начальником потребкооперации и которому перед войной выдали проклятый кожух.
Явился в синагогу в субботу, чтоб застать весь актив, и долго говорил с евреями.
Бабушка точно знала про этот факт, потому что вечером Айзик напился и бегал по дому пьяный с криками неразборчивого смысла:
– Все под нож пойдем через Соломона!
Длилось выселение из синагоги недолго, но тяжело. Соломон упирался ногами и руками, держал над головой бидон с керосином. Но цацкаться с ним никто не собирался. Выставили на улицу и объявили помешанным, чтоб притушить скандал.
Потом говорили, что на каменном полу остались царапины от ногтей Соломона, когда его тащили за порог.
Соломон с женой и Арончиком выкопали землянку, хоть их хотели взять к себе многие из евреев, а евреев в Остре – каждый второй, а местами и каждый первый.
Примерно за три года до того, как выгнали из синагоги, Соломон с женой родили еще дочку – Еву. Соломон ладно, мужчина, 60 лет, а жене его было 50.
Жена из-за зимы в землянке умерла. Арончик остался за старшего и не спускал Еву с рук.
Соломон после смерти жены окончательно стал с приветом. Выпрашивал по Остру газеты, листочки, объяснял, что очень надо. День и ночь что-то писал, считал. Бывало, идет по улице и пальцы загибает, или станет посреди дороги и чертит палкой на земле цифры в столбик.
Считал-считал, писал-писал – и объявил Арону, что идет в Чернобыль. Ему очень нужно узнать, кто из евреев на его деньги уехал, а кто остался и не слышно ли что про первых сыновей.
Потом знающие люди рассказывали, что Соломон слонялся по Чернобылю, стучал во все двери палкой, орал на евреев разными словами и проклятиями. Обещали, мол, перед Богом, что поедут в Палестину, а не поехали. Пусть теперь ждут страшной расплаты.
Никто не поехал. Никто.
И какая наследственность после этого может быть? Такая наследственность, что Гриша от ревности стал сходить с ума. Если у человека в голове от рождения непорядок, то ему все равно, на какой почве.
День и ночь, и сверхурочно, и как-то еще Гриша лежал под машинами, крутил гайки, вроде зарабатывал деньги.
А на самом деле себя накручивал. И до такой степени, что однажды заявляет:
– Будем разводиться. Дочка выросла. А нам еще можно пожить, каждому самостоятельно, своей дорогой.
– И какой это дорогой ты дальше собираешься жить? – спрашиваю. Даже не удивилась, потому что привыкла к его выступлениям по поводу недовольства мною.
– Для начала поеду в Остер, к родителям. Возьму отпуск за три года.
Тут лето, у Любочки каникулы. Я ее жду. Она звонит и говорит, что не приедет. Сплошное расстройство.
От Гриши известий нет. Любочка далеко. Осталась я одна. Думаю, думаю. Как же так? Страдаю ни за что. Взвешиваю: если Гриша упрется и будет продолжать свое поведение – разведемся. Насильно мил не будешь и сердцу не прикажешь. Стыдно от людей идти за разводом в загс в солидном возрасте. А с другой стороны – настанет свобода. Ни готовить, ни стирать, ни за глазами Гришиными следить – что у него на уме, ни разговоры его глупые развеивать насчет моей неверности.
Умом понимаю, что нужно терпеть, переходный мужской возраст, но обидно. На пустом месте.
И вот в августе, я как раз варила варенье – сливу, приезжает моя любимая дочка. И не одна, а с Любкой Гутник.
Моя Любочка – и не моя! Я чуть на пороге не упала в обморок. Где нос, где глаза, где подбородок? Все другое. Красавица.
Оказалось, Любка ее устроила в Институт красоты, тогда их два на всю страну было – в Москве и в Ленинграде. Перекроили личико.
Я и рада, и страшно. И даже обидно. Что там такого кошмарного было от нас с отцом – перешивать наново?
Ну, ладно.
А Любка Гутник скачет вокруг мелким чертом и приговаривает:
– Красавица, красавица! Теперь у нее вся жизнь впереди!
Я на Любку смотрю и думаю: «Дура ты дура, сильно ты счастлива со своей бывшей красотой?»
И сразу про Гришу. Так, мол, и так. У родителей в Остре. Скорей всего, разведемся.