Анатолий Байбородин - Озёрное чудо
Игорь помнил огороженные жердевой городьбой бескрайные приусадебные покосы и выпасы, огороды с картошкой, чисто выполотой, высоко окученной, бело и сиренево цветущей; а над покосами, огородами, избами и амбарами красовались колодезные журавли, горделиво задрав тонкие шеи; помнил внук тесовые ворота и калитку с двускатными навесами, что за долгий век зелено замшели; помнил избу со сводчатыми окошками в обрамлении тяжёлой, скудной и суровой резьбы. В рубленых сенях, в избе таилась тень, столь отрадная, когда сухие увалы нещадно палило солнце; а трещал за могучими венцами крещенский мороз, плакала и выла степная пурга, от русской печи струилось живое тепло, столь же отрадное, как и прохлада в зной. Сомкнув глаза, Игорь видел широченные половицы — светились, как пасхальные яйца, крашенные луковым пером; видел пестрорядную, домотканую дорожку — поросшая цветами тропка от высокого порога до печи, вдоль лавки и стола, к божнице, где коленопреклонно, часами молились боголюбивые Христинья и Ефросинья.
Сени Игорю не запомнились, а втемяшились, вбились в память — здесь, ухватив за шиворот, согнув в три погибели, баба Христя высекла рябиновой вицей зловредного внука, из рогатки подстрелившего ласточку. Долго скулил обиженный внучек, и бабушка Христинья усмехалась: «Бьют не ради мучения, но ради спасения», а тётка Фрося, перекрестившись, утешала: «Праздник на небе, когда грешник плачет».
Позже, когда Игорь доучивался в городе, старая Христинья принимала внука, приезжавшего с матерью, но сроду не привечала, сурово и безжалостно вглядываясь в его грядущую богохульную блудную жизнь. Сравнивала с гулящим отцом: «Яблоко от яблони недалёко падает… Овёс от овса, пёс ото пса. Хотя и неисповедимы пути Господни: твой дед, отец Лёвкин, в попах ходил верхнеудинских — богомол, а сын — богохул, да и внук не чище, чадит табачишше. А кто курит табак, тот хуже собак… Да вам нонче говори не говори, всё как об стенку горох. Вам и наплюй в глаза, всё божия роса, коль без поста, без креста…» Лишь Фрося-бобылка, материна сестра, что жила с Христиньей на закате ее протяжного века, жалела племяша, смягчая скитскую суровость богомольной матери: «Без стыда рожи не износишь. А на все воля Божия…»
Она и малого его жалела, лелеяла, любила сказки сказывать на сон грядущий: мол, в поле-поляне, на высоком кургане жила-была дева-краса русая коса; а в чистом поле, в широком раздолье; за темными лесами, за зелеными лугами, за быстрыми реками, за крутыми берегами жил-был добрый молодец…; и слюбились милые, да злой Коша похитил деву-красу…; но… посек мечом добрый молодец Кошу-бессмертного, ставшего смертным, и утка крякнула, берега звякнули, море взболталось, вода всколыхалась и вышла на берег дева-краса; и принимали молодые венец Христа ради, а родичи за белы руки брали, за столы дубовы сажали, за скатерти браные, за яства сахарные, за питья медвяные; вот и свивались навек вьюнец и вьюница.
Тихо меркло село материной староверческой родовы, где тянула долгий век Христинья Андриевская, Игорюхина бабка, где и упокоилась со святыми лет пять назад. Жил ли в Сосново-Озёрске, укочевал ли в город, но, случалось, гостил внук в Абакумове. Бывало, выйдешь из автобуса, оглядишься: душа поет, стрелой летит по удинской долине, огибая крутой холм, похожий на богатырский шелом, где чернели могилки; сим путём, случалось, летел галопом на коне чабанки Сэсэгмы, что пасла овец в здешней бригаде колхоза имени Сталина, при Хрущёве переименованного в колхоз имени Клары Цеткин, чьё имя зубоскалы похабно склоняли и так, и эдак. Чабанка Сэсэгма, похожая на мужика, смуглая, скуластая, раскосая, доводилась далёкой родней Андриевским, но явилась в удинской долине от смешанного русско-бурятского брака, и бабка Христинья её чуралась, редко пускала за порог. «По дикости и темноверию, по фанатизму православному…» — вырешил внук-студент и, гостя в Абакумово, заглядывал на степной гурт к Сэсэгме, где та, чудная и мужиковатая, бобыльничала и пасла отару овец. Вволю угощался Игорь мясным бухулёром[60], и, наслушавшись потешных улигеров[61], гарцевал в степи на гнедом жеребце и даже рысил по Абакумово к лавке, куда чабанка посылала за махоркой и водкой, прозываемой на бурятский лад «архи».
XXIX
Словно не помнящий зла сострадательный родительский очаг блудного сына, приютила, утаила бедолагу глухая квартирка на первом этаже, затенённая раскидистыми ивами, забитая книгами от пола до потолка. От книгочея-отца сын унаследовал собрания сочинений и зарубежных писателей, и русских — Пушкина, Лермонтова, Толстого, а впридачу к ним и советских кумиров, коим власть так густо курила фимиам, что и закоптила дочерна. Игорь удвоил отцовскую библиотеку, со студенчества тратя даже последние гроши на книги, предпочитая Серебряный век, — Блок, Ахматова, Цветаева, Пастернак, Сологуб, Булгаков, — век литературы бесовской, как позже вычитал у святых отцов, век упаднический, развращенный, проклятый церковью и сталинским Кремлем.
Палящие душу ненависть, стыд и обиду гасил вином; вымолив отпуск…по-летнему времени никто не хотел париться в редакции, мотаться по командировкам… набив карман червонцами, пил, не просыхая, порой ночуя, где свалит хмель, — у приятелей-писателей в сторожках и кочегарках, в мастерских запойных художников; пил, но привычно не блудил, брезговал — заимская девушка не уходила из души; и никому, даже Ивану Краснобаеву, деревенскому дружку и однокурснику, не поведал, что его высекли в родном озёрном краю. Хотя и в пьяном беспамятстве, и в кошмарных ночных видениях не забывал, снова и снова переживал всё, что случилось в последний день его заимской жизни.
Но если Миху Уварова в кошмарных видениях люто и мстительно ненавидел…хотя, лютость нет-нет да сменялась жгучей виной перед Степаном и рыбаками… то Лена из деревенского детства, а ныне девушка Елена воображалась и являлась во снах, как потерянное счастье, отчего просыпался в слезах. Близенько локоток, да не укусишь.
Чтобы не терзаться кошмарными видениями и не томиться беспроклыми воспоминаниями о заимской девушке, пошёл шататься по друзьям-товарищам, с кем прошёл вольную натаску во второй после блуда древнейшей профессии, — так величали журналистику, — и залетел к университетскому приятелю…ни к ночи будет помянут… Аркадию Раевскому, чью родову таинственным ветром занесло в сибирскую глухомань из черноморской Одессы. Юг… «Там под солнцем юга ширь безбрежная, ждёт меня подруга нежная…» — дразня ревнивую, но терпеливую мать, пел отец Игоря, всякий год да через год наособицу загоравший на черноморских пляжах.
Добыв дешёвого винца… денюжки улетели в ненасытную глотку… и свиного холодца, Игорь нырнул в подъезд вельможного дома с лепными балконами и карнизами, строенного в досельные лета при Сталине; по широченной, глубоко вышарканной лестнице, где вдоль резных перил сохранились никелированные зажимы для ковровой дорожки, взошёл на второй этаж, позвонил в начальственную дверь, обитую чёрным дерматином. Хозяин, похоже, изучая гостя в дверной глазок, долго не отпирал, потом нудно возился с замком и цепочкой; затем уж приоткрыл дверь и, запахнувшись в долгополый, цветастый халат, зевая в курчавую, чёрную бородку, выжидающе уставился на гостя круглыми, по-рыбьи студёными глазами. Даже когда сочные губы текли в ласковой улыбке, глаза Аркадия…воистину, око души… глядели холодно и враждебно, ощупывали собеседника взглядом, словно стылыми щупальцами.
— Игорюха, таки ты, старик? — Аркадий потряс лысеющей головой, кривя рот в зевоте. — А я врубиться не могу. С дикого похмела, Игорь… Каким таки ветром?..
— Дай, думаю, загляну к старым корешам.
— Ну, привет, старик, привет, — протянул руку, пухлую, вялую, но не пожал, а дозволил пожать. — Проходи, старик, проходи, — опять зевнул, очумело мотая головой, затем яростно поскрёб грудь, поросшую звериной шерстью. — Выпить есть?
Игорь со свистом расстегнул молнию на черной кожаной сумке, и Аркадий сморщился, на заплатку не выберешь:
— Фу, какую ты погань жрёшь!.. «Листопад»… От «Листопада», старик, всё падает. А у меня и без «Листопада» такой упадок сил… Но ша, дарёной кобыле под хвост не смотрят. Пошли пить, пока таки не скисла… У меня — голяк, все запасы выжрали. Вчера мой приз обмывали…в Прибалтике выставка прошла, наши-то козлы не хотят… а потом тёлки подкатили… Ну и, сам понимаешь, вагоны разгружали… А сейчас башка раскалывается, шланги горят.
Игорь посомневался: неужли гости всё вылакали?.. Сколь помнил, у Аркадия для девушек «огненная вода» сроду не выводилось; для простых… полодырых, как в деревне говаривали, — вермут и водочка, для куражливых и разборчивых — коньячок и заморские вина.
Разуваясь в прихожей подле грузного смеркшего зеркала в резной лакированной раме, на затейливо гнутых ножках, Игорь поинтересовался, вспомнив о возлюбленной Аркадия: