Анатолий Байбородин - Озёрное чудо
— Вы чо, бандюги, вытворяете! — взревела тётка. — Я вас счас обоих зашибу.
Услышав грозный голос, вывернувшись из-под соперника, Баклан ухватил добычу и хотел было прыгнуть с машины, но Игорь мертвой хваткой вцепился в рогожный куль с бензопилой. А когда шофер погрозил монтировкой: «зашибу!..», Баклан выметнулся из кузова и с дороги грозно посулил:
— Но, бычара, из-под земли достану! Кровью рожу умоешь, козёл! Копай могилу, жмурик!..
Баклан порысил от дороги к озеру, а тётка, плюнув ему вслед, спросила:
— Из-за чего сцепились-то, звери?
— Ворюга!.. У Степана Уварова «Дружбу» украл. Отдайте потом.
— Да уж отдадим. Чай, сродники со Степаном: моя девка за его старшим сыном… Ну поехали, — велела шоферу.
Старенькая машина, кряхтя и ворча, выбралась из сырого лога и, миновав березовую гриву, мягко покатила по цветастому вольному долу, и невольно привиделось Игорю: здесь с заимскими ребятами пускал по весне огненный пал, чтобы, дочерна выпалив сухую, лоняшную траву, дать волю свежей мураве; и вначале дол угрюмо, обугленно чернел, а потом, словно на глазах, разливался зелёным паводком, теша коровий, ребячий и хозяйский погляд. А на краю дола…архаровцы, вроде Игорюхи… раскачивались на молоденьких берёзках, согнув их в дугу, и, случалось, падали, отшибая бока; по весне же пили сок…берёзы доились щедро… а мужики на берёзовом соку ставили хмельную брагу; выше от берёзовой гривки на солнцепеке земляники высыпало видимо-невидимо, красным-красно, лишь не ленись, бери: приляг, вжимаясь щекой в траву, и высматривай ягоды.
Посреди дола заимские парни и девки, мужики и бабы, прихватив малых чад, весело, хмельно и обжорно гуляли на Троицу, уже и не ведая небесный смысл торжества, обратив Святую Троицу в праздник русской березки, в торжество девичьей любви. Девчата загодя рубили березку и, прикопав ее посередь дола, наряжали цветастыми косынками, лентами, и по старой памяти, по бабьим подсказкам хотя и не водили хоровод, но, украсившись ромашковыми венками, в застолье пели: «Во поле березонька стояла, во поле кудрявая стояла, алыми цветами расцветала. Некому березу заломати, некому кудряву защипати… Я, млада девица, загуляла, белую березу заломала…»
Вокруг кумушки-березки яравнинцы стелили скатерти и, выпивая, закусывали яишницей и семейными караваями, — так, судачили, на Троицу полагается, — а уж потом пели до слёз и плясали до упаду, выбивая траву.
Тётка Фрося, вспомнил Игорь, чураясь гульбы, притулившись к тихому бабьему застолью, ведала: де, я ишо под стало пешком хаживала, но помню… На Святую Троицу запрягали коней и ездили в волостное село Укыр. С цветами, ветками белой черёмухи, а там уж к обедне матушка-церковь березами украшена, по полу устелена свежей травой. Благодать Божия, аж голова кружится от счастья, а уж как запоют во Имя Отца и Сына и Святого Духа, вроде уже и душа укрылила в поднебесье. А после обедни кланялись друг другу, целовались троекратно.
Слушали бабы Фросю, умиленно качая головами и сокрушенно поглядывая на мужиков, что, крякая, дули самогон. Но перед народной гульбой, словно с неба, сваливалось рыбозаводское начальство, и главный бухгалтер, он же секретарь парткома Лев Борисыч Гантимуров, Игорюхин отец, умудрялся толкнуть речь: мол, праздник сей посвящен не столь русской березке, сколь ударному труду яравнинских рыбаков, окрыленных решениями последнего съезда ленинской партии. Потом начальство, погрузившись в газик, отчаливало гулять на потайные питейные поляны, а Лев Борисыч, приезжающий на своем мотоцикле с люлькой, случалось, не отрывался от народа, браво выпивал с земляками, закусывал яишней и семейным караваем, травил соромные анекдоты, от коих парни ржали жеребцами, мужики усмехались, а бабы исподтишка плевались. Фрося, даром что родня Льву Бо-рисычу, от греха подальше загодя убредала на заимку. Лев Борисыч, хотя и не проветрилось горло после речи о передовых рыбаках, окрыленных ленинской партией, тешил мужиков похабными байками, под хохот исподтишка обнимая веселую заимскую вдову, что неведомо как и очутилась под рукой. Под мужичий же смех заводил мотоцикл «Ирбит» и укатывал с ночной пристёжкой в родовое рыбацкое зимовьё, что таилось на скалистом озёрном берегу.
В прохладных сумерках на поляне гуртилась лишь молодёжь-холостёжь да бесконвойные ребятишки, вроде Игорюхи, кои насмешливо обсуждали пары, танцующие под баян, и азартно подглядывали за влюбленными, что прятались в березняке, обжимались, целовались. Иным, бывало, уж и до греха рукой подать, но вдруг вылетала ребятня из лесного потая и с диким хохотом, гиканьем проносилась мимо ошалевшей парочки. Девица, перепуганная, вроде и пристыженная, кидалась к поляне, где толпилась заимская молодёжь, а раздосадованный парень, случалось, кидался вслед за варнаками, но угонись за ребятней, не бегущей, летящей над землей.
XXVIII
Машина миновала дол, бродом одолела речку, дальше проселок, загнув вдоль озера тянучую, верст на пятнадцать, крутую дугу, увиливал в степь, и на краю песчанной дуги, заросшей черёмушником и боярышником, пестреющей сиреневыми островками чабреца, величаемого богородской травой, Игорь, скрипнув зубами от боли и обиды, вдруг, как на ладони, увидел заимку, солнечно желтеющую свежими избами, облепившими изножье хребта. Косыми полосами гулял по-над озером и хребтом ливень, видимо, уже прополоскавший Яравну, «…замывший мои следы…» — горько усмехнулся Игорь; и теперь рыбацкая заимка светилась посреди холодноватого мрака ласковым, желтоватым островком. Игорь снова припомнил детство, не чуя, что по лицу ползли тёплые солоноватые слезы.
В Сосново-Озёрске подфартило: пробился в автобус сквозь гомонливую бабью толпу, где пёстро перемешались отъезжающие и со слезами провожающие. Ох уж эти бабы деревенские!., провожают в дальнюю дорогу родичей, особо, чадушек-кровиночек, а словно — в последний путь, заливая московский тракт горючими слезами. Иной осерчалый мужик матюгнёт бабу, обнимающую сына, слезя тому нарядный, почти неношенный, стоящий коробом пиджак: «Но… едрёнов корень!., ты кого воешь?! Ты чо, хоронишь парня?! Накаркаешь, ворона…» Особняком постаивала возлюбленная пара, держась за руки; подруга провожала курсанта лётного училища, высокого, белобрысого, с голубыми грустными глазами.
Игорь втиснулся на заднее сиденье автобуса и, не глядя на соседей, тоскливо уставился в окошко. Поплыли в прошлое невзрачные избы, торопливо остаревшие либо аляповато крашенные, похожие на теперешних старух, что…смех и грех… сурьмятся и помадятся до гробовой доски.
Даже древлее село Абакумово, мимо коего пропылил автобус без привала, гляделось краше иззелена-чёрными, замшелыми избами в белесых покровах диковинной резьбы, амбарами да завознями, рублеными из толстого листвяка и сосняка, укрытыми полусгнившим драньём[58]. Обрядевшее, словно обеззубевший старческий рот, село лежало под святыми; остатнии избы доживали век в суровом смирении, в отрешении от мира суетного и богохульного, сводчатыми окошками вглядываясь в Божии небеса.
В войну овдовевшая, груболикая и тёмноликая, широкая, крепкая и костистая, словно ломовая лошадь, Христинья Андриевская до предсмертного вздоха молилась и трудилась не покладая рук: держала корову, тёлку и бычка, овец, курей и гусей, картошки садила прорву. Подсобляли дочери — Фрося и Дуся, Игорюхина мать, на сенокос нанимала батраков, но и сама сиднем не сидела. С ленцой и неохотой, случалось, и внук полол, окучивал картошку, а потом приноровился гостить о такую пору, когда картошка выполота и окучена.
Почто старая разбухала эдакое хозяйство?.. В какой чиненый-перечиненый чулок заначивала прибыток?.. О сём Игорь не ведал, но в студенческие лета слышал от матери шепоток: мол, старая подсобляла бывшим насельницам святой женской обители, ограбленной и поруганной безбожной властью, а потом и вовсе закрытой. Тайные монашенки, кои спаслись от лагерей или уже хлебнули тюремной баланды, разбрелись по миру, ютились у сродников, у сестёр во Христе, либо в заброшенных ветхих избёнках. Их-то Христинья Андриевская, как выяснилось, и подкармливала; да и сами монашенки, тихо навещая абакумовскую благодетельницу, помогали по хозяйству.
В досюльну пору вольно раскинулось Абакумове в долине реки Уды, у изножья таежного хребта, где сырые приречные луга сливались со степными увалами. Начав с часовенки, чтоб вольный народ держать в узде Божией, срубили село староверы, кои долго и цепко держались древлего православного чина — осободвуперстного знамения, хождения посолонь[59] вокруг церковного аналоя при каждении; но, в отличие от иных староверческих толков и согласий, с летами единоверчески смирились, слились с патриаршей церковью, за три века просиявшей сонмом святых угодников, блаженных юродов и страстотерпцев, великомучеников. И стала абакумовская Казанская церковь — единоверческая: былые староверы молись двумя персты, а патриаршьи — щепотью.