Анатолий Байбородин - Озёрное чудо
— Оно, может, и талантливый стих, Игорь, но дьявольщиной веет…
— А если и дьявольщиной?! Пушкин — «Дьяволиаду» написал, Лермонтов — «Демона», Врубель демона писал…
— Грех на души взяли…
— Ого, девушка! — Игорь оглядел Лену с насмешливым восторгом. — Не много ли на себя берёшь?! Уже и Пушкина, и Лермонтова судишь…
— Бог им судья.
— А про Бога не надо, — страдальчески сморщился поэт, вынужденный слушать банальные словеса. — Мы об искусстве говорим, не о религии… Так что ужасного в моем стихе?
— Мраку нагна-ал: утопиться либо застрелиться, — жизнь бессмысленна. А жизнь — любовь и красота!.. Но, может, я в поэзии не смыслю…
— Может, — охотно согласился Игорь.
— Прости, Игорь, если обидела, — девушка повинно глянула на живого поэта, будто ласково огладила по головушке, горемычной и мудрёной. — Я в поэзии толком не разбираюсь. Иной раз и вовсе не соображаю, о чем речь… Ну, еще прочти.
— Ладно, — он прокашлялся, накопил воздуха в груди, выровнял дыхание и стал читать иначе: без воя, жёстко отсекая слова, свирепо тарахтя на звуке «р»:
Я бился об стенку,
панелью рррастёртый,
с упрррямством урррода,
катился шестёркой!
Я белые руки,
над белою маской,
сломал, как ломают
усталые ласки!
Подстррреленным волком
средь снежной пустыни
я молча взиррраю,
как кррровь моя стынет.
Так в номеррре тесном
сжимают обои,
невыпитой водкой
колышится злое.
Свысока, отчужденно и стыло глянул на Лену, испуганно молчащую, потом, нервно чиркая спичками, укрываясь от озёрного ветра-бережняка, задувающего робкий огонёк, с горем пополам запалил сигарету.
— О господи! — девушка горестно покачала головой и со слезами глянула на Игоря, словно любимый и родной на глазах помирал от диковинной хвори и она не ведала, как спасти родимого. — И чего тебе одно зло видится?!
— Так, Лена, мир во зле! — зло огрызнулся поэт. — И люди — звери, и сидим на пороховой бочке. В любое время треснет земля пополам, и-и-и полетим вверх тормашками. И думаешь, успевай наслаждайся жизнью, а то хватишься — близенько локоток, да не укусишь. Потом… потом — пустота и темень.
— Может, по злу — пустота, темень да муки вечные!.. А по любви — любовь вечная, — воскликнула Лена, и глаза её запалились густым, синеватым огнем. — Иначе зачем человеку душа дадена?! Для любви к Богу и ближнему. Мы же не скот…
— О-о-о, — опять болезненно сморщился Игорь, — я этих баек вдоволь наслушался от бабки Христиньи и тётки Ефросиньи. Приеду в Абакумово, в два уха дуют… Но те-то тёмные, а ты же в институте учишься… на историческом.
— Тёмные?! Да, может, помудрее нас, коль от Бога мудрость обрели!.. А мы блудим в потёмках да сослепу в ямы валимся. А у них свечечка горит, они тропинку видят…
— Про Бога, думаю, — словеса красивые, обман, навроде коммунизма.
— Ох, слушаю тебя, сердце кровью обливается, жалко…
— Жалко у пчелки, — раздражённо отозвался Игорь.
Вообразилось: сейчас Лена, как набожная тётка Ефросинья, станет испуганно, неистово креститься, а коль нет икон, то, видимо, — на желтоватый месяц, устало глядящий на полуночников, на сонное озеро и заимку, укрытую хребтовой тенью.
— Ты в Бога веришь?
— Верю.
— Ого-о! — изумлённо протянул Игорь. — Была бы искалеченная, полоумная, убогая, вроде тётки Фроси, или старуха дряхлая, оно бы понятно. Молодая, красивая, в институте учишься, скоро будешь в школе историю преподавать. И будешь школьникам про Бога врать.
— Врать?! Проходили историю русского Средневековья, и я задумалась: не могли же миллионы русских ошибаться тысячу лет, когда верили во Христа и храмы возводили по городам и селам…
— Не люблю я церкви: толстые попы, запах ладана… какой-то трупный запах. Зайдёшь в церковь, смертью пахнет. Сложи руки на груди и помирай. Мне нравятся развалины церквей, заросшие травой, кустами — от развалин хоть поэзией веет, а не ладаном.
— Дался тебе ладан… Ладаном беса отгоняли. Почему и говорили: убежал, как черт от ладана.
— Я любуюсь церквями — красота, а молятся пусть инвалиды да старики со старухами, пусть тешатся надеждой на рай после смерти, — в жизни же им ничего не светит.
— А наши деды, прадеды, бабки и прабабки тысячу лет молились. Смалу молились и до смерти. В бане грязь смывается с тела, в храме — с души.
— Думаю, христианство — величайший в истории человечества обман…
— А тысячи христианских святых неужели не углядели обман?!
— Бог с ними со святыми, они блаженные…
— Верно, Бог с ними…
XXII
Игорю стало скучно и тоскливо слушать заимскую проповедницу, от которой дохнуло могильной плесенью и сладковатоприторным тленом, как от покойницы.
— Ладно, каждый по своему сходит с ума, можно и Бога выдумать. Но люд ей-то за что любить?! Уроды, готовы глотки перегрызть за кусок хлеба. Я думал, в деревне люди добрые, а здесь — дикари. Сегодня в клубе нагляделся… И что, прикажешь любить этих дебилов?!
— Да не сердись ты на них. Не нравится им, когда муть голубую кажут, вот они и придуривают… А люди — добрые.
— Добрые, ага… Перед кино чуть морду не набили.
— Баклан воду мутит…
— Ты, Лена, смотришь на людей через розовые стекла. Помнишь, в детстве, смотрели на солнце через цветные стёклышки…
— Помню, Игорь, — ласково отозвалась Лена.
— Нет уж, увольте, — гнул своё Игорь, — любить ублюдков?!
— Грех, Игорь, эдак про людей… А ежли злые, так их ещё жаль-чее…
— Лена, чего ты мелешь?! Им палец в рот не клади, по локоть руку откусят. Не вспоя, не вскормя, врага не наживёшь. К тому же…не помню, у кого написано… доброта должна быть с кулаками.
— Ты их не пожалеешь, и они тебя не пожалеют, — перегрызёмся, как собаки… Игорь, а ты стихи свои печатал?
— Ага, держи карман шире, напечатают. Им же надо: хлебоуборочные корабли бороздят пшеничный океан, — поэт леденисто хохотнул. — Или: прошла весна, настало лето, — спасибо Ленину за это…
— Может, и к лучшему, что не печатал.
— Почему?
— Не обижайся, Игорь… Грех на людей тоску нагонять. Люди и так тяжело живут. Любовь надо воспевать…
— Ну уж, извини подвинься, поэт не пишет по указке.
— Слышала проповедь в церкви, батюшка говорил: священник ответит и за свою душу, и за души прихожан, писатель — за свою душу и — за души читателей. Помни, Игорь, когда будешь книгу печатать.
— Спасибо за науку, Елена Степановна, — Игорь церемонно поклонился девушке. — Ты в пединституте учишься или в духовной семинарии?!
— При чём здесь семинария?! Советская критика расправлялась с поэтами, воспевающими грешное унынье…
— А как пушкинское: «Унылая пора — очей очарованье…»?
Игорь присел на опрокинутую лодку и, жадно закурив, раздражённо уставился в притаённо и тревожно дышащее озеро. Занервничал: приступила вдруг нежданная-негаданная, но лютая, палящая душу ненависть к заимской проповеднице; хотелось плюнуть в её круглое, как масляный блин, постное лицо или по-мешанно расхохотаться прямо в её глупо выкаченные коровьи глаза; и хохотать до истерики, упасть на песок, и, катаясь в корчах на песке, хохотать безумно…
— Злишься?.. — Лена ловила его ускользающий злой взгляд. — Ну, прости меня, дуру. Наплела три короба. Баба же: волос долог, ум короток. Не обижайся. Похоже, я в поэзии не смыслю.
— Похоже.
Ненависть породила и дикое остервенелое желание… страсть и ненависть — воистину родные сестры… желание кинуть на песок корову толстомясую, разорвать с треском белую кофтёшку с дурацкими кружевами… Лишь натужным усилием осадил взыгравшую ярость, но расхохотался, хотя и не в лицо, и не помешанно; и хохот, похожий на захлебистые рыдания, покатился, отдаваясь эхом, по спящему озеру. Выплеснув рвущий душу, рыдающий смех, устало и опустошённо глянул на девушку; и вдруг стало так жалко себя, что глаза ослепли от нахлынувших слёз.
— Что с тобой, Игорь? — перепугалась Лена и, невольно ухватив жаркой ладошкой его узкую, стылую руку, глянула в лицо, побледневшее от печали и обиды. — Ой беда, заблудился в трёх соснах. Маешься и людей маешь, — жалостливо погладила по щеке, мокрой от слез.
Игорь прижал девичью ладонь к лицу, и вдруг ощутил себя малым, обиженно плачущим, уткнувшись в материн подол либо прижимаясь к богомольной тётке Фросе. Мать и тётка гладили по буйной головушке, и слёзы высыхали, оставляя тёмные рус-лица, и обида утекала в ласковые ладони. И промытая слезами жизнь ласково светлела, словно небо после грозного ливня. Но далеко жила тётка Фрося, редко жалела мать, боясь отца, который презирал бабью сырость, натаскивал парнишку, словно сторожевого пса, что перегрызёт горло всякому, кто сунется в усадьбу. Недаром вынудил ходить в спортивную секцию, где пареньки, напялив дутые перчатки, изощренно и яростно, безжалостно колотили, молотили друга друга, норовя расквасить нос либо выбить глаз.