Карел Птачник - Год рождения 1921
Я не любил это воспоминание потому, что оно неотступно преследовало меня по ночам. Я понимал, что мне слишком рано довелось увидеть это, слишком рано; потому-то я и не мог потом не представлять себе в таком виде всех девушек, встречавшихся на моем пути. И я жалел об этом познании, которое состарило меня внезапно и преждевременно. И все же ни то, что Лойзка вскоре родила от Якуба ребенка, маленького, жалкого дегенерата, ни то, что и сама Лойзка очень скоро утратила прелесть юности, не могло лишить меня чарующего впечатления от виденного, потому что в тот момент я познал, что люди делятся на мужчин и женщин, и в душе моей впервые возникли ощущение красоты, нежность и восхищение.
Каждое утро мне приносят стеклянную баночку, в которую я должен сплюнуть мокроту, чтобы эту гадость отнесли на анализ. Какие чудаки эти медики, как дотошно они стараются еще десятком способов подтвердить то, что уже ясно показал неподкупный глаз рентгена.
А я уже успокоился, меня немножко радует, что палочки Коха ни разу не были обнаружены и что через две недели жар спал. Я перестал заботиться о будущем, мне достаточно того, что оно уже не решает для меня вопрос жизни и смерти.
Из больницы выписался Мариус, молчаливый долговязый француз, который умел часами лежать на спине, глядя в потолок, тихо насвистывая французские песенки и постукивая пальцем по стене.
— Совесть его заедает, — говаривал Пьер, которому его пылкий темперамент не давал ни минуты покоя. — Продался немцам, да, продался! Что ты ответишь людям, когда вернешься домой, Мариус? Сможешь глядеть французам в глаза?
— Я им скажу: подите к черту, — отозвался Мариус и на минуту перестал свистеть. — Трепать языком будут только те, кто трепал им до войны. А почему они не позаботились выиграть войну? Тогда бы я не торчал столько лет в плену, без жены, без детей. Почти пять лет жизни вылетели в трубу! Кто мне их возвратит?
В палате остались я и Пьер. Ему двадцать два года, он интеллигентен, обладает чувством юмора и немного взбалмошен, как все французы. Мы с ним живем почти идиллически, говорим о политике, спорим. Мне доставляет удовольствие корить его за мещанскую французскую мораль, французский гедонизм и упрекать Францию в мюнхенском предательстве, Пьер вскакивает с постели, сердится, кипятится и в конечном счете подтверждает все, что я говорю: что французский мещанин не хотел воевать и не склонен был защищать безвестную и затерявшуюся где-то в центре Европы маленькую чехословацкую республику, потому что из-за этого можно было потерять ежедневный литр красного вина, свои сигареты, приличный доходец, изощренных и чувственных любовниц. Я говорил словами Гонзика, на его слова, подтверждая их правоту, мне отвечал Пьер: от этого мне становилось совсем стыдно за свою былую ограниченность и слепоту.
Через три недели я впервые встал с койки и преодолел расстояние от окна до печи, правда, дважды отдыхая у стола. Руки у меня дрожали от слабости, ноги подкашивались, все тело покрылось холодным потом.
— Mon Dieu! — сочувственно сказал наблюдавший меня Пьер. — Ты и пришел-то сюда тощим, а что от тебя осталось?
— Достаточно, чтобы выдержать еще недели две, — тяжело дыша, отозвался я. — Как ты думаешь, а?
В тот день нас снова стало трое: в палату принесли старого Винтера. Ему семьдесят два года, он болен рожей. Эту ночь мы не спим. Лицо старика намазано черной мазью и обвязано бумажным бинтом. Он дышит только через небольшое отверстие у рта, что-то бормочет в бреду, смеется, насмешливо ворчит, шарит рукой по лицу (слышно, как шуршат бумажные бинты), потом тянется к «утке», роняет ее и безмятежно мочится на пол.
На другой день выписывается из больницы Пьер. Мы жмем друг другу руки, и Пьер обещает каждое воскресенье навещать меня, до тех пор, пока…
— Пока что? — спрашиваю я, глядя ему в глаза.
— Пока ты совсем не выздоровеешь, ослик, — отвечает он. — А ты выздоровеешь, если захочешь.
Днем старый Винтер лежит неподвижно, дыхание у него громкое и трудное, он даже не слышит, что говорит ему жена, маленькая старушка. Она пришла навестить мужа, села у его постели и рассказывает:
— Вчера пришло письмо с фронта, от Оскара. Пишет, что на той неделе приедет на побывку. Справляется,-здоровы ли мы. Ты лежи, Вилли, надо поскорей выздороветь. Я спрашивала у докторши, она говорит, что у тебя нет ничего опасного.
Старик не отвечает, а жена тихонько плачет в платочек и, прежде чем уйти, долго стоит в дверях, видно ждет, что Вилли окликнет ее.
Вечером старик вдруг перестает дышать, и в палате сразу воцаряется такая тишина, что я отрываюсь от безотрадных дум и встаю с постели. Кажется, часы остановились, а через открытое окно кто-то высосал из палаты весь воздух.
Я с усилием ковыляю к постели старого Винтера и пытаюсь нащупать у него пульс, но рука, свесившаяся через край койки, тяжела и безжизненна.
Медсестры раздели старое, сухое тело, положили его на железные носилки, а Маргарет вынесла проветрить матрац покойного. На этом все было кончено. Оскар опоздает на похороны отца. В палате я остался один.
4
Близилась полночь субботы. Ночь стояла ненастная, темная, ветер гнал по небу тяжелые облака, вдалеке сверкали зарницы, но грома не было слышно; сырая тьма нависла над землей.
В школе было тихо, лампочки в конусах из черной бумаги бросали круги тускло-розового света на чисто вымытый кафельный пол.
Гонзик и Карел без обуви, в одних носках, тихонько прокрались по коридору в комнату номер восемь и осторожно прикрыли чуть скрипнувшую дверь.
В комнате было тихо и темно — хоть глаз выколи.
— Это мы, Гонза и Карел, — прошептал Гонзик, и в ту же секунду лучи нескольких карманных фонариков осветили вошедших. Обитатели комнаты вскочили с коек.
— Говорил я тебе, Богоуш, чтобы ты смазал петли! — вполголоса проворчал Эда. — Да где там! Слишком ты важный барин!
— Я их смазывал, — сердито отозвался Богоуш. — Вечером они не скрипели. Черт знает в чем дело.
— Дверь в кухню мы уже отперли, — сказал Гонзик Эде. — Пора отправляться. На улице ветер, на посту у ворот — Липинский.
Ребята были уже одеты в выходные форменки, у каждого под койкой стоял наготове чемоданчик. Только по чемоданчику на человека, больше решено было ничего не брать; так сказал Эда, и никто не ослушался.
— Вы потом заприте кухню, а ключ положите под унитаз на первом этаже, в первом клозете, — сказал Гонзику Эда. — Так я договорился с Франтиной. Он, бедняга, так перепугался, словно мы уговаривали его пойти на убийство. Пришлось стукнуть его разок, только после этого он выдал ключ. Неплохой парень, но труслив как заяц!
Парни выстроились у двери, у каждого в одной руке чемоданчик, в другой ботинки. Карел выскочил в коридор, взглянуть, не грозит ли опасность. Вернувшись, он распахнул дверь.
Первым выбежал Эда, потом Богоуш, Трояк, Вильда, Ремеш, Йозка, Петр — всего двадцать два человека. За ними последовали Карел и Гонзик. Они бежали тихо, на цыпочках, высоко подняв руку с чемоданчиком, чтобы не стукнуть им о ступеньки. Спустившись в первый этаж, Эда открыл дверь кухни и стоял на страже, пока туда не вбежали все товарищи, включая Гонзика и Карела. Там они на минуту замерли в темноте, напряженно прислушиваясь.
— Все в порядке, — прошептал наконец Эда. — Обувайтесь!
Он посветил фонариком, и ребята, присев на корточки, обулись — не в казенную обувь с подковками, а в собственные полуботинки и начищенные башмаки. Потом Эда подошел к затемненному окну и ощупью взялся за шнурок светомаскировочной шторы.
— А теперь — полная темнота! — приказал он. — Фонарики в карманы!
Товарищи безмолвно повиновались и столпились у окна.
Побег был тщательно продуман заранее. О нем говорили по вечерам после отбоя, предусмотрели каждую мелочь. Было решено, кто первый спустится из окна и где укроется в ожидании остальных. Для спуска чемоданчиков приготовили веревку с крючком. За подкладкой у каждого беглеца был спрятан заполненный пропуск и отпускной билет. Каждый списал расписание поездов, на случай, если придется действовать в одиночку.
Эда осторожно поднял штору и открыл окно. В кухню ворвался холодный ветер. Эда выглянул во двор и с минуту чутко прислушивался. Ребята в кухне затаили дыхание.
Эда выпрямился.
— Вильда!
Вильда бережно поставил свой чемоданчик у стены и влез на подоконник. Там он сел, спустив ноги, повернулся на живот, крепко ухватился руками за раму и повис на руках. Окно было на высоте метров двух с половиной. Вильда несколько секунд висел на руках, потом разжал пальцы и бесшумно спрыгнул на тротуар. Эда быстро зацепил крючком его чемодан и спустил из окна.