Яромир Йон - Вечера на соломенном тюфяке (с иллюстрациями)
— Итак, все сначала, — поднял палочку капельмейстер.
Дзинь, дзинь, дзинь, дзинь!
Я взял тетю под руку, и мы по лестнице направились к выходу, Я спросил:
— Откуда ты знаешь этого идиота ефрейтора?
— По филармоническим концертам. Это профессор консерватории Кадержавек, скрипач-виртуоз.
— Но здесь он дудит в кларнет.
— Он владеет обоими инструментами.
— А о чем ты с ним говорила?
— Попросила автограф для своей коллекции.
— А!
Через весь двор к нам бежал прапорщик. Он ухватил меня за хлястик шинели и, не обращая внимания на тетю, загорланил на всю округу:
— Ну, парень, и потеха же была с этим старикашкой майором, вот уж осел австрийский — он приказал, чтобы мы…
— Что ты дерешь горло, — оборвал я его. — Говори по-человечески, у меня сейчас нет времени слушать твою дурацкую болтовню. За обедом расскажешь.
Прапорщик застыл с открытым ртом, а мы пошли дальше.
— Это тоже офицер? — спросила тетя.
— Да, дорогая тетушка. Фендрик, как их называют.
— А почему ты мне его не представил?
— Ах, бога ради извини, дражайшая тетушка. На фронте я совсем омужичился и забыл светский этикет… Ты ведь помнишь, я был очень воспитанным мальчиком, не правда ли?
За углом облупившейся стены возле конюшен была навозная яма.
Там мы увидели солдата в миткалевой рубахе и в фуражке, еще сидящего на корточках и затягивающего ремнем красные штаны.
Сперва я хотел рассердиться, но потом лишь сказал укоризненно:
— Люди, ну что вы делаете? Сколько раз я вам приказывал оправляться в надлежащем месте, а вы все-таки не слушаетесь. Кропа-а-а-чек!
Из конюшни выскочил капрал с хворостиной, отдал честь, а заметив солдата у навозной ямы, зарычал, как разъяренный тигр:
— У, черти собачьи, паскудники!
Я заставил тетю отвернуться и нежно обнял ее за талию.
— Ты не представляешь, какая морока с этими людьми, как низко упала нравственность, насколько разложилась дисциплина. Им пройти‑то надо пару шагов дальше, через двор. Но привыкли на фронте — без всякого стыда…
В конюшне я показал тете двенадцать одров.
Они уже не ели ни хартфутр — черное, спрессованное кругами, похожее на сургуч вещество, ни солому. Сена не было. Четырех бедных животных отправили утром в ветеринарную лечебницу — с облезлыми шеями, впалыми боками и несколькими волосинами на месте конского хвоста.
Тетя с видом знатока обошла конюшни и очень деликатно спросила капрала:
— А почему у вас нет табличек с именами лошадей?
— Милостивая госпожа, — снисходительно усмехнулся капрал, — я раньше служил в уланах, там спуску не дают. Я порядок знаю. Но сейчас разве мыслимо? Вон тот, с перевязанной ногой, — Тонда, добрый конь, но ослабел сильно. Тянул воз и на Вацлавской площади упал. Этот белый с отвислой губой — Пепек, а ту кобылу, милостивая госпожа, у которой течет из ноздрей, зовем Утринос. Вот какие славные имена у наших коней. Уж куда лучше!
Тетя Лала дала капралу для коней мешочек сахара, две кроны — и мы ушли оттуда.
* * *На главном дворе, где там и сям блестели лужи, на соломенных тюфяках сидели и лежали солдаты.
Старые, больные люди, призванные защищать издыхающую империю, переносили тюфяки. Но едва вытащив их во двор, они уже выбились из сил, положили тюфяки и присели на них отдохнуть.
— Ну, еще поднатужьсь! Давай-давай, — погонял их унтер.
Никто не пошевелился.
Я подошел к низкорослому солдату с пепельно-серым морщинистым лицом, сидевшему ближе всех ко мне. Большую красную фуражку его подпирали оттопыренные уши.
— Малина, кто тебя заставил это делать? Ведь у тебя кила!
Солдат ничего не ответил и только усмехнулся, продолжая сидеть на тюфяке.
— Ты откуда, Малина? — спросил я громче, желая выяснить, кто из младших чинов отрядил больного человека на тяжелую работу.
Он шмыгнул носом и ничего не ответил.
— Ты из другой роты? Из кухни? Из канцелярии?
— Не, молодой пан, я из Бенешова. Я повернулся к тете.
— Ты видишь перед собой австрийскую армию. Попробуй, добейся от него чего‑нибудь, от идиота. А великий эрцгерцог Фридрих телеграфирует императору о том, что в войсках жив дух принца Евгения. Боже праведный! А теперь представь себе, дорогая тетушка, — от тебя еще требуют, чтобы с этими людьми ты совершал военные подвиги. Да тот, кто повинен во всех наших мучениях, пусть умрет страшной смертью, кожу с него надо содрать заживо…
Я показал тете еще лазарет — несчастных, мерзнувших под одним одеялом или под собственной шинелью. Она раздала им все деньги, которые у нее были при себе.
Они порассказали ей такого, что она плакала.
Золотое сердце было у тети Налы!
Выходя из ворот, я хотел спросить ее о впечатлении, но удержался. Я тоже был сыт всем этим по горло.
Показав ей истинное положение дел, я полагал, что это будет на пользу витающей в облаках, романтической даме, которая еще жила в мире прекраснодушных иллюзий своей молодости.
Когда мы прощались, она поблагодарила меня, а я поцеловал ей руку.
Тот профессор консерватории, знаменитость, не выходил у меня из головы.
— Вебер, — спрашиваю старшего писаря, — кто этот Кадержавек?
— Который?
— Да тот, что в оркестре. Дудит на кларнете.
— А! Это politisch verdächtig [163]. Три раза ездил на гастроли в Швейцарию и в Голландию. Шпион.
— Черт вас всех побери! — выругался я, чтобы отвести душу. — А почему он не в строю?
— У него одна нога деревянная, на сапоге подошва во какая — сантиметров двадцать.
— Ага!
Я еще с минуту поразмышлял об этом, а потом начисто забыл.
Тетю Лалу я с того времени больше не видел.
Меня перевели в Броумов, в лагерь сербских военнопленных.
Однажды я опять попал в Прагу, и дворничиха сказала, что барышня с третьего этажа уехала к родственникам в Хеб. Это выглядело странным, так как никаких родственников у нас в Хебе никогда не было.
Я решил, что дворничиха что‑то спутала.
В мае тетя вернулась и заболела.
Телеграмма дошла до меня слишком поздно. Когда я приехал, она уже скончалась.
Я очень горевал. С нею была связана вся моя юность, мое сиротское детство — она заменила мне мать.
Причиной смерти, вероятно, была застарелая болезнь сердца. Но внутренний голос говорил мне, что и я своим жестоким поступком ускорил ее кончину. Кто дал мне право, упрекал я себя, отнимать у старой, деликатной дамы ее лучезарный, нереальный мир, который она создала еще в юности, полюбив молодого драгунского офицера? Кто дал мне право увести эту женщину тонкого воспитания из обители ее грез и столкнуть лицом к лицу с нищетой, грязью, с людьми, физически и морально опустошенными войной?
К чему вообще обнажать перед пожилым человеком фальшь, на которую он в течение всей своей жизни старательно набрасывал покровы? Ведь он не в силах вынести жестокой правды, способной подкосить его и разрушить самые основы, на которых он строил свою жизнь.
Такие мысли мелькали у меня в голове, когда я смотрел на лежащую неподвижно сморщенную старушку с седыми волосами и глубоко запавшими глазницами.
Лицо ее было словно из желтого мрамора. До невероятности ссохшееся тело было облачено в так хорошо знакомое мне муаровое платье. Застывшие пальцы сжимали крестик. Крохотные, совсем детские башмачки на ногах. Но даже покорность, с какой мертвое тело приготовилось встретить забвение, распад — самую жестокую правду жизни для женщины, стремящейся сделать эту жизнь прекрасной и возвышенной, — даже это не уронило в моих глазах мертвую тетю Лалу.
Смерть лишь превратила ее в маленькую неподвижную куклу.
* * *Я унаследовал ее имущество и поселился в ее квартире.
Комнату и кухню я приказал солдатам продезинфицировать и побелить.
Ефрейтор Кошталек, маляр из Коширжей, разукрасил стены комнаты аляповатыми сецессионными рисунками, а в кухне, где спал Кришпин, мой денщик, намалевал рыб, торты, при одном взгляде на которые мне делалось дурно.
Мы переставили тетину мебель, привезенную с пардубицкой мельницы, и должен признаться, она словно бы вдруг утратила свой прежний дух.
Картина «Пойманные беглецы» совсем потемнела, уже казалась глупой, а Кришпин, негодяй, стирая пыль, уронил ее, и угол рамы из оленьих рогов откололся.
Мои приятели, разглядывая картину, посмеивались и отпускали соленые шуточки по адресу пойманных беглецов.
Я взял несколько аккордов на пианино и увидел, что это старый, расстроенный «Климперкастен».
Муслиновые занавеси я приказал снять. Кто бы стал их стирать? Цветы с окон тоже перекочевали к дворничихе.
Тетины туалетные принадлежности я ссыпал в коробку из-под дамской шляпы, платья и белье увезла тетя Пепичка, а мне остались, таким образом, гарнитур, секретер в стиле барокко, шифоньер, кровать, книжный шкаф с сочинениями об эпохе Наполеона, собрание гравюр и вытертые дорожки с розочками.