Алексей Маринат - Габриэла
– Садитесь сюда. – Я глазами показал на стул, радуясь, что все понимаю и могу кое-как объясняться.
– Чем вам не понравились часы? – спросила она.
– Галлюцинации от них… Я боялся, чтобы вы не свалились…
– Откуда?
– С маятника…
Она слабо улыбнулась – первой улыбкой больного после долгой болезни. Потом поставила мне градусник, подозревая, что у меня жар, и замолчала, сплетая пальцы, как будто впервые вышла на сцену и не знала, куда девать руки.
– Как нехорошо… – начал я.
– Что нехорошо?
– Разлегся здесь, как калека какой-нибудь немощный, и столько хлопот от меня сестре милосердия.
– А я вовсе не сестра милосердия, – сказала она.
– Это чей дом?
– Моего деда.
– Профессора Штирера?
– Да.
– И вы здесь живете?
– Тсс! – она приложила палец к губам. – Вам нельзя разговаривать. Профессор запретил. У вас чуть-чуть задето легкое.
Я спросил, где майор Рудяков. Габриэла вышла его позвать.
– Почему я в частном доме, а не в госпитале? – поинтересовался я у майора.
– Наш санбат все время стоял в этом городишке, только на днях снялся с места. Здесь я и прослышал про хирурга Штирера. Скоро видно будет, что с тобой дальше делать, – объяснил он.
Городок, как сообщил мне майор Рудяков, назывался Гавайншталь. Я эти края знал прекрасно, здесь располагались склады и мастерские нашей бригады. Через несколько дней, наладив для меня радио, майор уехал, оставив меня на попечении интендантской службы и обещая скоро вернуться.
Когда я в первый раз услышал музыку, я почувствовал такую боль, как будто мне разбередили рану, и попросил профессора выключить радио.
– Почему? – спросил он в недоумении. – Вы не любите музыку?
Я ответил, что с недавних пор ненавижу ее.
В карих глазах Габриэлы вспыхнула искорка, и, закусив губу, она вышла из комнаты.
…Через два дня майор Рудяков вернулся и привел с собой еще трех раненых, солдат-телефонистов. Штирер принял и их тоже и поселил в одной из комнат на первом этаже. Они подорвались на минах, но отделались легко и не хотели ложиться в санбат. Майор привел их сюда, чтоб продержать в постели хотя бы недельку.
Кроме того, он рассказал новости: наша бригада продвинулась вперед километров на тридцать и догнала наконец немцев. За февральские бои многие из нашей группы, в том числе и я, были представлены к награде. Полковник Покровский прислал мне через майора записку с поздравлением. Только флакончика с духами на этот раз я от него не получил.
Уладив все вопросы со Штирером и с нашими офицерами-снабженцами, майор снова уехал, оставив при нас санинструктора, и обещал, что дней через десять либо приедет сам, либо пришлет за нами помощника.
Так я остался один, хотя русских было нас в доме пятеро. Санинструктор взял на себя троих новичков. Девушка с веснушками только приносила еду и прибиралась. У профессора и без нас хватало пациентов, его очень часто вызывали в город. Некому было отвлечь меня от мысли, что я валяюсь, как инвалид, по собственной дурости. Пусть бы хоть десять ребер перебили, да только в бою, а не вот так по-идиотски. Сейчас все, что я мог, – это приподниматься на локте и смотреть на весну из окна второго этажа. Да и то – не тут-то было: на пороге вырастала Габриэла, серьезная, почти хмурая, на лбу – три озорные прядки волос, совсем не идущие к лицу, на котором улыбка была таким редким гостем.
– Вам нельзя подниматься с постели, – одергивала она меня.
– Почему?
– Врач не велел.
– Какой врач?
– Ваш.
Я злился: зачем говорить такие вещи? И кто ей дал право заходить ко мне в комнату и делать замечания?
По вечерам она иногда сидела у окна в соседней комнате, как будто на дежурстве. Заходила, спрашивала, не надо ли мне чего. Постепенно у меня сложилось впечатление, что у нее в жизни была какая-то утрата и теперь она пытается заглушить печаль в обществе раненого.
По утрам меня обихаживала девушка с веснушками, потом навещал профессор.
– Гут-гут, – говорил профессор. – День ото дня все лучше. У вас крепкий организм. Да и еще бы – в вашем-то возрасте!
Вечером профессор тоже справлялся о моем состоянии, а иногда просто приходил в гости и рассказывал про свою жизнь. Я узнал, что он родился в этом самом доме, здесь же провел и детство. Учился и работал он в Вене, наезжал в Гавайншталь только летом, да и то не всякий год. Теперь, из-за войны, он переехал в свое родовое гнездо на окраине города, у леса, оборудовал тут хирургический кабинет. Переехал вместе с внучкой, студенткой Венской академии художеств. Она тоже родилась здесь, в дедовском доме, и у нее никого не было, кроме него и еще кузена, который тоже в Гавайнштале. О внучке профессор говорил с нежностью – но только не при ней – и один раз даже назвал ее талантливой. Спросить, где родители Габриэлы, как-то не было случая, да это меня, по правде говоря, и не слишком занимало. Заинтриговало меня совсем другое: то, что она художница. До сих пор я считал, что она изучает медицину и ассистирует деду по профессиональным соображениям. В противном случае какой смысл ей имело торчать подле меня? И я как-то даже спросил ее, почему она сейчас не рисует. Она только сморщила лоб и не ответила. А показать свои работы отказалась.
Однажды, от нечего делать, я взялся чистить пистолет. Вошла Габриэла. Увидев у меня в руках оружие, она испуганно спросила, что я еще надумал.
– Хочу пальнуть по Марии Магдалине, – сострил я.
– Нет! – крикнула она, раскидывая руки и закрывая собой барельеф. – Это память о маме. Вы не смеете!
– Пожалуйста, сядьте, Габриэла, – сказал я.
Она послушалась и села, как всегда, на стуле в двух шагах от меня.
– Почему вы каждый день приходите ко мне в комнату, садитесь вот так на стул и смотрите на меня, как будто вы на лекции по анатомии? – стал допытываться я.
Она смахнула рукой три прядки волос со лба и посмотрела на меня, как бы решая, говорить со мной откровенно или нет, но это длилось всего минуту. Она опустила глаза и сказала:
– Я слышала как-то раз, как вы с моим дедушкой говорили о Гете. Неужели вы его читали?
– Читал кое-что. А чему тут удивляться?
Она не ответила, только пожала плечами и взглянула на меня с любопытством. Тогда я сказал, что читал и Байрона, и Шиллера. А потом спросил, читала ли она Лермонтова?
– Нет, – призналась она. – Это кто, русский писатель?
– Это величайший в мире поэт. Если бы он был на моем месте, он не позволил бы вам входить к себе в комнату, потому что вы дурнушка, злюка и вообще из вас слова не вытянешь.
Она встала и молча вышла. Я пожалел о своих словах. Но когда я подумал, что она больше не придет, мне стало совсем не по себе. Тем не менее в тот же день вечером кто-то постучал в дверь. Ее я никак не ждал. Но это была она – с кипой газет и журналов.
– Лермонтов не хочет почитать чего-нибудь?
– Где вы их столько набрали, Габриэла?
– Приходил какой-то русский солдат, спрашивал тех, что на первом этаже, и оставил для них вот это. А они еще не вернулись.
Наши ребята уже несколько дней как встали на ноги и разнюхали дорогу в винные погреба. До них было километра три. Для меня они тоже прихватывали белое австрийское вино, но профессор Штирер запретил мне пить.
– О чем пишут в ваших газетах? – спросила она.
– О мире, – ответил я.
Она отвернулась к окну и вдруг спросила:
– Что же такое война?
– Бойня, и все дела, – ответил я.
– А мир?
– Передышка между бойнями… Чтоб зализывать раны.
У нее расширились глаза, она задумалась на секунду – и рассмеялась. В первый раз я видел, как она смеется. Она подошла к кровати и дружески коснулась меня рукой. Потом вернулась к окну, стала снова вглядываться в даль.
– Лес уже зеленый? – спросил я.
– Только начинает…
– Птицы прилетели?
Она обернулась, взглянула на меня в приливе веселого любопытства:
– А вы что будете делать после войны?
– Я или мы все?
– Ты, – уточнила она.
– Я стану артистом кино. Путешествовать – напутешествовался, водить машину – умею, стрелять из ружья – тоже. Осталось научиться целовать девушек.
Она отвела глаза, улыбаясь, потом спросила:
– Хочешь завтра выйти погулять?
– Если разрешат, с превеликим удовольствием… Но…
– Я попрошу дедушку. Между прочим, он мне сообщил по секрету, что его верхний пациент, если б был посмелее, уже давно спустился бы вниз.
– Передай дедушке, что вот уже три дня, как именно это и делается, когда все спят!
– О господи! – ужаснулась она и посмотрела на меня с укоризной. – И куда же вы ходите?
– До опушки леса, но только я один!
– Ты, ты! Я про тебя и говорю, – подчеркнула она. – А у меня в лесу есть своя поляна.
– Со старым дубом!..
– Нет, вы подумайте! – воскликнула она и потянулась было схватить меня за ухо, но вдруг замерла, может быть, вспомнив, что перед ней чужой солдат – русский, советский, большевик – чужой, как марсианин, семипалый, о трех руках, с другими воззрениями, с другой логикой. И вообще…