Юрий Додолев - Мои погоны
— Не стесняйся — наваливайся. Сколько хочешь шамай. Коржичков отведай — хорошая пища. Вку-усная!
Я надкусил коржик.
— Ну? — Петров даже рот приоткрыл — весь внимание.
Я поднял большой палец, хотя коржики мне не очень понравились.
Николай хмыкнул удовлетворенно.
— Сам пек. Как думаешь, из чего?
Коржики были сделаны из картошки, сдобренной отрубями, в них чувствовался привкус сахарина, но чтобы сделать приятное Кольке, я сказал:
— Из муки, наверное, и сахара.
— А вот и нет! — воскликнул Петров и раскрыл мне «секрет» приготовления коржиков.
Монотонно стучали колеса. Я вспомнил мать, с которой так и не удалось поговорить перед отъездом: мать много работала, дома бывала редко; вчера прибежала, усталая, собрала вещи, поцеловала меня, попросила писать почаще и снова умчалась в свою больницу. Я вспомнил все это и вздохнул.
— Чего? — спросил Петров.
— Так, — ответил я.
Я всегда мечтал и вспоминал молча. А Николай мечтал и вспоминал вслух, поверял себе все, что наболело. Так я узнал, что дома у него мать и три сестренки. Когда отца забрали в армию, Николай стал работать.
— Давно не пишет батя, — пожаловался он. — Мать каждый день плачет.
На работе Петров получал паек плюс дополнительное питание за перевыполнение плана.
— Теперь матери трудно будет, — сказал он, — Сестренки растут — им только подавай шамать.
Шел снег. На платформах люди кутались в шубы, телогрейки, а в нашем вагоне было жарко.
Стемнело, Из соседнего купе донесся храп. Вдруг кто-то вскрикнул. Послышался шепот. Свесившись с полки, Колька посмотрел в соседнее купе.
— Ну? — спросил Я.
— По «сидорам» шарят. А если… — Договорить Николай не успел: в паше купе вошли те двое — Фомин и Ярчук. Луч карманного фонарика скользнул по лицам, задержался на мгновение на Колькином «сидоре», пошел шарить по нижним полкам. Облюбовав огромный — довоенного выпуска — рюкзак, луч замер. Рюкзак лежал на коленях рослого парня в добротном пальто и бурках. Парень спал, прижавшись щекой к рюкзаку.
Фомин разбудил парня и приказал, кивнув головой на рюкзак:
— Развязывай!
— Зачем?
— Развязывай! — Фомин ткнул парня в бок.
Парень сразу сник, стал лихорадочно распутывать тесемки. Его пальцы мелко-мелко дрожали. Фомин выругался, поторопил:
— Побыстрей!
Прошла минута, и из рюкзака посыпались, как из рога изобилия, баночки и сверточки, перевязанные шпагатом. Ощупывая их, Фомин бормотал:
— Колбаска… Рыбка… Сахарок…
Владелец рюкзака молчал. Вначале это просто удивляло меня, потом начало раздражать. «Самый настоящий грабеж!» — решил я и крикнул:
— Положи все на место, Фомин!
Жулик вздрогнул.
— Кто?.. Что?.. Откуда мою фамилию знаешь?
— Знаю! — объявил я.
— А ну покажись — кто таков? — потребовал Фомин.
Я спрыгнул вниз. Спрыгнул и понял: «Глупо!» У меня часто бывало так: сперва сделаю, потом начинаю думать. Хоть эти парни и были ненавистны мне, я все же остерегался их: «Шпана есть шпана. Пырнул финкой и…»
Из соседних купе высунулись взлохмаченные физиономии. Проснулся весь вагон. Только папаша спал сном праведника.
Никто не вмешивался. Все ждали, что произойдет дальше.
— А-а… — разочарованно произнес Фомин. — Это ты? Сейчас я из тебя котлету сделаю.
— Только посмей! — Петров тоже спрыгнул вниз.
— И ты хочешь? — Фомин ухмыльнулся, — Да я вас двоих одной соплей перешибу.
— Не перешибешь, — сказал Колька и загородил меня.
Со стороны это, должно быть, выглядело смешно: большой и маленький, Пат и Паташон, и маленький защищает большого.
Все заулыбались. Даже Ярчук улыбнулся. Потянул дружка за рукав:
— Оставь их.
Фомин стал собирать банки, свертки.
— Ничего не трогай! — срывающимся от волнения голосом крикнул Колька.
— Заткнись! — прошипел Фомин.
«Дурак, — подумал я о Кольке. — Сейчас накостыляют нам».
Фомин направил луч на Николая, спросил с издевкой:
— Вдаришь?
Я не успел сообразить — Колька выбросил кулак.
— Псих! — завопил Фомин. Сунул руку в карман.
Я понял, что обозначает этот жест. Внутри что-то оборвалось.
— Оставь их, — повторил Ярчук. — После поквитаемся.
Когда мы влезли на полку, Колька сказал:
— А ты, оказывается, смелый!
Я промолчал. Я не считал себя храбрецом, но Колькина похвала польстила мне.
— А я испугался, — признался Колька и всхлипнул.
Спать не хотелось. Вагон тоже не спал. Долетали голоса:
— …молодцы!
— …маленький особенно!
Показалось лицо владельца рюкзака.
— Это вам, ребятки. — Он протянул сверток, в котором оказалась ветчина, нарезанная тоненько, как в довоенное время.
Я обрадовался, а Колька удивленно спросил:
— Откуда такая?
— Отец принес.
— Отец?
— Отец. Он у меня агент… агент по снабжению. — Владелец рюкзака произнес последние слова с такой гордостью, словно его отец был маршалом или наркомом. — У нас дома такая ветчина не переводится.
— Значит, твой отец жулик. — Колька возвратил ветчину и добавил: — Жуликов стрелять надо!
5
В Горький поезд прибыл с опозданием. Мы вышли на привокзальную площадь. Длинными космами стлалась поземка, ветер швырял в лицо сухой, колючий снег. В центре площади на месте клумбы возвышался сугроб, на скамейках лежал снег, слегка припорошенный паровозной гарью. Я вспомнил все, что знал о Горьком — и городе, и писателе — и стал рассказывать об этом.
Меня никто не слушал. Все поеживались от пронизывавшего до костей ветра, с тоской поглядывали на вокзальные двери, из которых вырывались клубы пара. Все старались встать так, чтобы не он, а кто-нибудь другой подставлял бы ветру свою спину.
Папаша пересчитал нас — на этот раз без моей помощи: теперь мы не бродили, как в Москве, по привокзальной площади, стояли кучей, прижимая ладони к щекам.
— Пошли, сынки, — буднично сказал папаша, убедившись, что нас по-прежнему пятьдесят шесть.
Мы как стояли кучей, так и двинулись, зябко поводя плечами, стараясь держаться поближе друг к другу.
— Не табуном, не табуном! — спохватился папаша и приказал нам разбиться по двое.
Мы встали по два в ряд и пошли по булыжной мостовой в город, задернутый серой морозной пеленой.
— Далеко идти? — спросил я папашу: было очень холодно, ходить пешком я не привык.
— Километра четыре, — ответил папаша.
— Ого! — воскликнул я п подумал про себя: «Теперь на трамвае не покатаешься. Теперь всегда пешком придется».
Ветер не стихал. Обледенелые ветки постукивали одна о другую. «Как мертвецы костяшками», — почему-то решил я. Булыжники на мостовой, тоже обледенелые, блестели, словно отполированное дерево.
Повалил снег. Я позабыл дома шарф, и теперь острые, как гречневая крупа, снежинки, попадая за воротник, обжигали спину, вызывали озноб. Тело покрывалось пупырышками, деревенели ноги.
Одет я был неважно: кожаная куртка без теплой подкладки — вся в латках и штопке, брюки из «чертовой кожи» — хлопчатобумажной ткани в рубчик, напоминавшей брезент, парусиновые полуботинки, выкрашенные остатками гуталина в черный цвет.
Прохожие прятали носы в воротники, а мне спрятать нос было некуда — воротник моей куртки не поднимался.
Над крышами клубились дымки Я позавидовал тем, кто сидит сейчас в тепле, и пожалел о том, что попал в Горький, а не в Ташкент или Самарканд. Захотелось крепкого чая, пусть без сахара, но обязательно крепкого, обжигающего нутро, дающего хоть на несколько секунд ощущение сытости.
Снег валил и валил. Сугробы росли прямо на глазах, и скоро весь город стал казаться мне одним огромным сугробом с торчащими из него трубами. Маленькие, без прицепов, трамваи напоминали плывущие по каналу катера. Около магазинов с залепленными вывесками не было ни души. В Горьком с продуктами, наверное, еще хуже, чем в Москве. Люди в гражданской одежде встречались редко, военные же попадались на каждом шагу. Небольшие группы солдат топали в сопровождении сержантов вольным шагом, а подразделения под командой офицеров «держали ножку» и пели — над колоннами клубился пар.
Ребята о чем-то спрашивали друг друга, даже шутили. Я их не слышал — совсем окоченел. Подошел к папаше и спросил, с трудом двигая онемевшими губами:
— Далеко еще?
— Вона! — Папаша показал на дом с колоннами, стоявший на горке, а лучше сказать на какой-то припухлости, которую огибала трамвайная линия.
Я подумал, что до этого дома проще было бы доехать на трамвае, а не тащиться пешком через весь город. Но я только подумал так — вслух ничего не сказал: говорить было бесполезно — мы уже прибыли.
В доме с колоннами до войны был клуб — об этом напоминали огромные буквы, сделанные из гипса, намертво прикрепленные к фасаду. В этом клубе, должно быть, устраивались танцевальные вечера: оркестранты дули, округлив щеки, в блестящие трубы, пианист, растопырив пальцы, ударял по клавишам, дирижер разводил в стороны руки, словно собирался заключить в объятия весь оркестр, ударник творил чудеса: подбрасывал барабанные палочки, проводил металлической кистью по медному диску, как будто счищал с него пыль, нажимал на педаль, отчего одна из «тарелок» подпрыгивала и звучно шлепалась на другую. В клубе шелестели платья, пахло духами. Возбужденные музыкой сияющие женщины выбегали в фойе повертеться перед зеркалом, окантованным позолоченным багетом; мужчины окидывали их оценивающими взглядами, задерживали глаза на наиболее стройных и красивых; женщины в свою очередь посматривали на мужчин, отмечая про себя, кто из них симпатичный, а кто нет.