Яромир Йон - Вечера на соломенном тюфяке (с иллюстрациями)
— Не болтай чепуху и позови детей. Я хочу их видеть — отец я им или нет!
Пришли дети.
Держатся за руки.
Руженке было четыре года, Франтику пять.
Мальчишка весь в нее. Такой же низкий лоб, на голове воронье гнездо, козьи глазки, тот же нос и желтый подбородок. Все хворал, из уха у него текло. Голова вечно обвязана.
Девчонка — та в мою стать. Краснощекая, ядреная, как репка, толстая, и характером тоже в меня — взбалмошная.
Вошли и стоят молчком.
— Что надо сказать? — учит их Марженка.
— Добрый вечер… папочка.
— Хватит, — говорю. — Где вы были, дети?
— У Шашмовых.
— И что там делали?
— Играли.
— Ты, — обращаюсь к жене, — кажется, могла бы хоть немного присмотреть за детьми, чтобы не позорили нас перед соседями. Грязные, как чушки. Сними у мальчишки тряпку с головы, утри девчонке сопли… Полюбуйся на их руки, на ноги… Ведь если я не догляжу…
Дети вылупили глаза и молчат. Ружена приготовилась распустить нюни.
— Ну что? Слышь ты? Эй! Аль онемела? Стенкам я говорю, что ли? Дети как поросята, потому они и болеют — от грязи!
Притянул я к себе девчонку, откинул ей волосы.
— Мать честная! Что я говорил? Эти вши у всей вашей породы… глянь‑ка!
Она подбежала, опустилась около девочки на колени, сковырнула струп.
Руки у нее так и повисли, как плети.
— П-п-прошу т-те-бя, Ва-ва-ша, не тирань ты ме-ме-ня… ну, по-бей… только не э-э-ти злые сло-сло-ва… П-п-ро-шу те-те-бя…
Я ей:
— Чего рас-те-те‑калась? Вставай и делай свое дело.
Когда моя жена начинала реветь, уродливей ее на было бабы на свете. Рот — не поймешь даже как — растягивался до самых ушей, блеет, что овца: бе-е-е… Нос скособочится, лицо сморщится, точно сушеная груша, ну… дьявол ее забери — страсти господни, да и только!
Дети, ясное дело, заодно с матерью. Завели шарманку.
Прикрикнул я на них — не перестают, держатся за маткину юбку.
Поддал обоим за непослушание, схватил шапку и за дверь.
Только иной раз идти‑то некуда.
Бредешь по улице, точно собака, которую пинком вышвырнули за порог.
«Идти в трактир, — думаю, — денег нету. В мастерскую неохота. Чего я там не видал, глины этой, что ли? К знакомым поздно. Да и переглядываться станут: что, мол, снова у них стряслось?»
Столковался я тогда с одной девчонкой с конфетной фабрики.
Вечером мы выходили за городскую черту — бродили по полям, по лесу. Я поднимал воротник повыше, шапку надвигал на самые брови, чтобы люди не узнали.
Бывало, и к ужину домой не являлся.
Куплю хлеба, сарделек, и устроим мы с Андуличкой пир прямо в лесу.
* * *Ох, люди добрые! Что делает с нами любовь! Чудеса!
Я стал другим человеком. Девчонке этой говорил: «Бедовая ты моя головушка! Разумничка ты моя!»
Работа у меня в руках так и спорилась: выхлопотал я заказ на сооружение печей в новой школе, все кругом диву давались, какой я стал шутник да компанейский парень.
Что ни слово‑то прибаутка.
Тобиаш и говорит:
— Что с тобой, Ваша? Миллион, что ли, выиграл?
Подзаработал я тогда порядком.
Нанял подмастерья, ученика взял.
Заявились ко мне господа: так, мол, и так, не соглашусь ли стать кандидатом в члены магистрата…
Я не согласился. В политику я не лезу и вообще со старостовой воровской шайкой, что курит сигары на общинные деньги, знаться не хочу.
Андуличке купил браслет.
Заказал себе два костюма, купил дождевик, Тобиаша пригласил выкрасить мастерскую, тот ничего с меня не взял, да еще в придачу подарил клетку с чижиком.
С Андуличкой мы держались друг за друга крепко.
Знакомые грозили мне пальцем:
— Ах вы плут этакий!
Одна соседка, тетка Марженки, как‑то даже сплюнула на землю. Известное дело — баба. Язык что помело.
Чуть до развода не дошло.
Жена носу не могла высунуть, бабы ей про нас с Андуличкой все уши прожужжали.
И чем больше она ревела, тем пуще радовались соседки чужой беде — еще и от себя добавят, выдумают, чего и не было.
У мясника ей советовали закрывать калитку и не пускать меня на ночь домой. У булочника подговаривали облить мою кралю-конфетницу серной кислотой. В лавке бакалейщика предлагали забрать детишек да и уехать. Ну, и прочий вздор.
Но вся эта болтовня не сбила меня с топку.
Пускай каждый заметает сор перед своим порогом!
Да вышло‑то все по-иному.
Встречаю я раз нашего окружного доктора. Остановились.
— Приятель, — говорит, — благородных печных дел мастер, прежде всего от души вас благодарю за ремонт плиты — печет теперь как по заказу, жена не нарадуется, пирожки словно из марципана. Пришлите счет. А во-вторых, должен вас немного огорчить. Утром была у меня ваша жена. Думаю, у нее небольшой рачок в желудке… Правда, я еще не уверен, подождем, приятель, посмотрим. Пока что я посоветовал ей соблюдать строгую диету. Надо беречься, никаких волнений, понимаете, дорогой пан мастер? И не шить. Уговорите ее через недельку снова заглянуть ко мне. До свиданьица, до свиданьица…
Вечером я нарочно никуда не пошел.
Присматриваюсь к жене.
Она, и правда, осунулась, пожелтела, все ребра торчат, точно стропила на крыше.
Но что хуже всего — чумной дух от нее идет, зловонье какое‑то.
Подала она ужин.
Картошку в мундире.
По случайности я заглянул к чижику в клетку.
Птица вытянула крылышки и доживала последние минуты. Вот-вот испустит дух. Жена ее не покормила. Забыла, мол, то да се…
Ладно, проглотил я свою злость.
Но потом все-таки не сдержался и говорю вроде бы про себя:
— Вот оно, значит, как… Птицу голодом уморили, а мне подсунули на ужин вонючего рака с картошкой — приятного аппетита!
Не пикнула в ответ.
Схватил я шапку и хлопнул дверью.
Домой вернулся после полуночи.
У нее еще свет горел. Сидит, сжалась в комочек у своей швейной машинки и читает наши старые письма, еще с той поры, когда мы влюблены были.
Как ни в чем не бывало, отстегиваю подтяжки.
И вдруг она ни с того ни с сего:
— Прощай, Ваша, позаботься о детях…
Бросилась к окну, распахнула створки — и гоп!
Еле успел схватить ее за юбку. Застежка порвалась. Марженка разрезала себе правую руку. Сжал я ее, точно клещами, встряхнул и говорю спокойно:
— Женщина, полно… Опомнись!
— Ваша, — кричит истошно, — пусти меня! Все равно нам с тобой жизни нет.
— Не скандаль, дуреха… Что соседи скажут!
— Убей, ну, убей меня! — вопит она, словно помешанная. И все к окну рвется.
Мечемся с ней по кухне, опрокинули стулья, лохань с посудой.
Кровь во мне взыграла.
Пхнул я ее под ребро, чтобы в чувство пришла.
Франтик проснулся. Заспанный, испуганный. Поднял рев.
Соскочил с кровати, как был, в нижнем бельишке, схватил свой деревянный меч — и давать тыкать меня в ногу.
— Папочка! Папочка! Отпусти мамочку!
— Убирайся, парень, не то сломаю твой меч!
— Убей меня, Ваша… Не вынесу я этих мучений!
— Отпусти мамочку, папа! Отпусти мамочку!
Схватил я их обоих, Франтика и жену, в охапку и бросил на постель, точно двух кроликов. Обняли они друг дружку.
А я до утра ходил по мастерской. В руке — веревка.
Выкурил самое малое сигарет тридцать.
Все раздумывал: вешаться или не вешаться.
Уж лучше смерть, чем такая проклятущая жизнь.
Утром я пришел к завтраку и поцеловал Марженку.
* * *Началась война. Я даже обрадовался, когда меня призвали.
«Будь что будет, — думаю, — а хуже, чем сейчас, все равно не бывает, Коли убьют, так хоть умру честно, не с петлей на шее, семью не опозорю… Жена получит пособие, о детях позаботится государство».
Должен сказать, собрала меня Марженка в дорогу — лучше быть не может.
Нашила носовых платков, подштанников, рубах, носков навязала, напульсников, рукавиц — пожалуй что и лишку даже. Уложила все чин по чину в рундучок, ничего не позабыла. И сверху — конверты с нашим адресом, и марки наклеены. Фотографии детей, карандаши, перья, пузырек чернил, наусники, гребешок, бритвенный прибор, крем для кожи и новехонький фонарик с батарейкой.
Теперь уж всего не упомнишь.
На вокзал пришла с детишками, и все трое повисли у меня на шее.
— Ваша, Вашичек, я ж тебя люблю, тебя одного… Будь же и ты подобрей ко мне, вспоминай, пиши хоть через день. А я шить стану… Не оставлю тебя заботами, посылать буду…
Размяк я, что воск, слезы на глазах, и говорю:
— Не горюй, Марженка, я ведь всегда тебя любил. Ворочусь живым. Главное — о детях позаботься, чтобы все у них было, у дорогих наших крошек…
Покуда я был в гарнизоне, она дважды в неделю присылала белье, куличи, копченое мясо, сигареты.
Только часто писать я не мог.