Лев Якименко - Судьба Алексея Ялового
Его били хотя и неумело, но беспощадно. Донжуан два дня провалялся в кровати, отлежался, пришел в себя и настрочил жалобу прокурору. Кое-кого он разглядел, хотя очки ему сбили сразу, называл фамилии и требовал привлечения «юных хулиганов» к уголовной ответственности.
Представляете, что творилось в школе. Расследование, вызовы родителей, вызовы к директору, классные и комсомольские собрания. Слово «исключить» вертелось, изрыгало устрашающий огненный смерч на всех школьных перекрестках. И это в выпускном десятом классе!
Поскольку все это было еще слишком памятным переживанием, предложение Ермакова поначалу не встретило общей поддержки. То есть идея дня независимости нам понравилась, хотя мы и не чувствовали себя особенными страдальцами, да и Колька, со своей красной, обветренной мордой, мало походил на мученика.
Поспорили, поговорили. Согласились «в принципе». А потом приняли и «в целом». Правда, с рядом оговорок.
Пить не больше ста — двухсот граммов. Кто не хочет — не надо. Угостить молодых учителей и гостей. Следить за Колькой. Он мог «набраться». Ему так прямо и было сказано.
Но опасность нас стерегла совсем в другом месте. Если бы начальник милиции повел себя по-другому, какой позор пал бы на наш первый в истории школы выпускной класс. Да и самой школе несдобровать бы! Долго бы ей перемывали косточки и судачили на всех совещаниях и конференциях районовские и крайоновские кумушки!
Мелкие неприятности произошли в самом начале. Шумная орава выпускников и гостей только еще подвигалась к столам, а наш классный руководитель Михаил Семенович, как всегда невозмутимый, без всякой торжественности на лице, будто это и не его класс получал долгожданную «путевку в жизнь», подозвал к себе Кольку и еще двух заводил, вывел их во двор, спокойненько вытащил из карманов неумело припрятанные бутылки и так же спокойненько разбил их.
После этого привел дружков в зал, посадил рядом с собой и начал радушно чокаться бокалом с фруктовой водой.
Колька, наверное, час не мог прийти в себя. Было жарко. Он вертел своей бычьей шеей и пил лимонад. Потом кое-как отсел от Михаила Семеновича, и тут выяснилось, что водки уже нет. Все дружно уверяли, что уже распили свою.
Только Федя Родченко признался, что остался без пары, а по материальным соображениям один «осилить» пол-литра не смог.
Колька, судя по всему оправившийся от реквизиций и воспрянувший духом, потребовал собрать недостающую сумму и незамедлительно отправить Федю в магазин.
Но выход нашелся еще более простой. Возле нас все вертелся Петька Козловский, малый с какими-то круглыми птичьими глазами. Уставится и не мигает. Он учился в девятом классе и неизвестно как проник на банкет. Но он согласился восполнить недостающее, с тем чтобы и его приняли в долю.
Колька поморщился, потом махнул рукой: «Черт с тобой, салажонок! Ладно, тащите».
И Федя с Петькой улизнули, с тем чтобы успеть до закрытия магазина. Но вот вернулись они не скоро и не совсем по-обычному. Зинка, лицо в красных пятнах, вызвала меня в коридор и брякнула: «Федя подрался с этим, из девятого класса…»
— Они драться начали за школой, на косогоре, — возбужденно тараторила Зинка. И когда только она успела все узнать! — А тут начальник милиции проходил. То ли домой, то ли к нам на вечер. Услышал удары, выкрики. Побежал, посветил фонариком. Растащил их, повел в милицию. Ведь это стыд какой! — Зинка всплеснула руками совсем по-бабьи. — Велел умыться. Говорит, вы школу могли опозорить. В такой-то день! Узнают об этом, сраму не оберетесь. Заставил мириться и привел сюда.
За Зинкой я выскочил во двор. Оркестр без особого воодушевления наигрывал вальс. Лениво кружилось несколько пар. Из раскрытых окон неслись крикливые тосты, смех, звон бокалов, стук вилок и ножей. Там пировали вовсю.
Начальник милиции сидел на скамейке. По обе стороны от него, сзади, стояли Федя и Петька.
— Вот наш комсорг, — сказала Зинка и мотнула в мою сторону головой.
Начальник милиции поднялся, протянул руку. Зачем-то нюхнул воздух. Я на всякий случай задержал дыхание. Выпил-то я самую малость на донышке стакана. Первый раз в жизни пробовал водку, побоялся. Да и не пошла она мне, противная, горькая.
Начальник сморщился, громко чихнул, засмеялся.
— А весело у вас… Ишь как расшумелись, — сказал он даже как бы с некоторой завистью. Подтолкнул ко мне Федю и Петьку. — Сдаю с рук на руки. На твое попечение. Ты глаз с них не спускай, а то они парни горячие. Ну, хлопчики, думаю, что все будет в порядке…
Это было тоже сказано весело, но с предостерегающим металлом в голосе. Начальник похлопал меня по плечу и, поблескивая начищенными сапогами, пошел к пирующим.
Терпеть не могу, когда меня похлопывают по плечу. Я озлился: «Я вам сейчас волью, хлопчики!»
— Ну-ка уйди, Зин! — сказал я так, что Зина отскочила от Феди. Она запудривала ему синяк под глазом.
И сразу же приступил:
— Сволочи! Молокососы! Вы что!.. Другого времени выбрать не могли?!
Но тут меня нахально прервал Петька.
— Чего разорался, — сказал он и сплюнул в сторону. Плевок-то был с кровью, — видно, зубы ему Федька разбил. Ничего подвесил! — Тоже мне, нашелся идейный! Плевать я на вас всех хотел!..
Петька быстро пошел к калитке. Повернулся и сжатым кулаком погрозил Феде:
— А ты!.. Попомни… Мы с тобой еще схлестнемся!
И столько злобы было в том, как произнес он слово «идейный» (при чем оно здесь было?), как погрозил Феде, что я даже растерялся.
— С чего это он? — Я повернулся к Феде.
— Мерзавец! — убежденно и мрачно сказал Федя. — Такой мерзавец!
— Из-за чего вы сцепились?
Но Федя объяснять ничего не захотел. Уперся как бык. Я и так и этак. За живое меня забрало. Не похоже было на обычную драку.
Но Федя ни с места. Вот с ним всегда было трудно. Прямо какой-то ненормальный.
Учителя его считали средним учеником. Со странностями. Он мог получать двойки-тройки, а потом вдруг перескакивал на пятерки. Говорили, что его порол до самых последних времен отец, здоровенный моторист-пьяница с «Грозного» — буксирного катера. Может, поэтому и держался Федя в классе настороженно-замкнуто, ни с кем не дружил.
Я считал, что знаю его лучше, чем другие.
Это было время, когда после большого перерыва начали устраивать елки и встречать Новый год в школах. Вот и у нас был новогодний костюмированный бал-маскарад, как об этом извещали радужные афиши, расклеенные на всех этажах школы.
Меня определили распорядителем. Я должен был встречать всех у входа — объявлять: «У нас в гостях…» — многочисленных снежинок, звездочетов, арлекинов, какую-нибудь ночь (черный плащ с блестящими звездами), Людмил и Русланов и тому подобное. Было шумно, весело.
Федя Родченко как-то неожиданно возник передо мной. Он был без карнавального костюма и без маски. Я заволновался. Это моя привилегия, привилегия распорядителя.
Я преградил ему дорогу. Он мотнул головой и сказал: «Объяви».
Вот это здорово! Пришел без костюма… Но я вспомнил, что распорядитель должен быть обходительным, вежливым.
— Как же тебя объявить?
— А ты посмотри внимательнее и догадайся…
Он отставил ногу. Руки засунуты за борт темно-синего кителька с блестящими «морскими» пуговицами. Челочка, как-то не по-обычному взбитая, поднята вверх. Продолговатое лицо в темных веснушках. Ореховые, темные, сумрачные глаза. Что-то было в них тяжкое, беспомощно-тревожное, напряженное.
Глаза больше всего меня и смутили. И все же я решил, что Федька меня разыгрывает. Об этом я ему и сказал.
— Эх ты, распорядитель… Лермонтов я. — Он досадливо оттер меня плечом и вошел в зал.
Так и ходил он потом — одинокий, сумрачный, со своей необыкновенной челочкой. В разговоры ни с кем не вступал. Не танцевал. И так же неожиданно исчез, как и появился.
И я подумал, как же, должно быть, тревожно и трудно живется человеку, который так уверенно осознает свое сходство с Лермонтовым и которого дома так, за здорово живешь, может выпороть пьяница отец.
Я вспомнил, кто-то говорил, что Федя тайком от всех пишет стихи.
Я попросил его прочитать мне что-нибудь или дать для стенгазеты.
Он побагровел и даже, заикаясь от злости, сказал:
— Ид-ди ты… знаешь к-куда…
Ну, что мне оставалось делать? «Черт с тобой! Играй в непризнанного гения! — решил я и долго не вступал с ним ни в какие разговоры. — Тоже мне… Лермонтов! Двойки да тройки на лету схватывает. А корчит из себя…»
Я решил, что он позер. Из породы тех тяжелых людей, которые выдумывают себя. Так и идут по жизни. Все время чем-то обиженные, непризнанные.
На уроках он мог сидеть, часами уставясь в одну точку. Он, казалось, ничего не замечал, не слышал. Его вызывали учителя. Он, словно очнувшись, неловко поднимался, переминался с ноги на ногу. Смотрел куда-то в сторону своими ореховыми, тревожно блестящими глазами.