Лев Якименко - Судьба Алексея Ялового
Будет и тебя судьба вести через болота и леса, на высоты с молчаливыми соснами, под которыми будешь хоронить друзей, прощально салютовать небу, оставлять деревянные пирамидки с маленькими звездочками и карандашными нестойкими надписями.
Будут тащить тебя на плащ-палатке, бросать, хоронясь от подступающих разрывов, и вновь волочить. И небо будет плыть над тобою, сморщенное, почерневшее небо, медленно снижаться, надвигаться, будто та последняя смертная крыша.
…С репетиции возвращались вместе. Мама — девочек под руки, кривобокий месяц с короткими рожками, как у чертика, светил скупо, дорога грязная, скользкая. Алеша независимо топал сзади. У поворота прощались, мама в стороне о чем-то шепталась с Таней, Алеша оказался один на один с Галей. Она смотрела вверх, поймала среди дымчатых туч лунный серпик. Лицо ее осветилось, странно похорошело. И вдруг она сказала:
— Я б спивала и спивала. С утра до вечера… Все життя б спивала!
Алеша придвинулся к ней близко-близко. Увидел расширившиеся глаза ее, дрогнувшие губы. Он схватил Галю за руку. И долго еще всей ладонью чувствовал ответное торопливое пожатие и теплоту ее крепенькой сухой руки.
Старшая, Таня, заканчивала семилетку. Алешина мама еще до летних каникул повезла ее в город, чтобы прослушали ее в музыкальном училище. Никто не хотел, отказывались, пусть подает заявление, как все, на экзамены вызовут. Уговорила мама сердобольного старичка с бабочкой вместо галстука, бывшего артиста, пел когда-то в киевской опере. Прослушал первую песню, разволновался, за платочком полез, начал сморкаться… Потребовал тут же директора и всех оказавшихся в училище преподавателей. Зачислили Таню без экзаменов.
Но судьба повернула ее жизнь по-своему. В голодный год не выдержала Таня, бросила училище, пошла в торговлю. Семью надо было поддержать, Гале помочь закончить школу. Летом видели люди, как милиция брала ее из ларька, торговала она на станции и, видно, проторговалась. Что потом с ней сталось, Алеша так и не узнал.
Галя школу оставила, в колхозе работала. Через много лет Алеша повстречался с ней.
Ему показалось, он узнал голос: высокий, летящий, со скрытой печалью. За два года до войны — Алеша учился на втором курсе института — в Большом театре появилась новая певица. Известно было, что ее «открыла» специальная бригада, которая ездила по украинским селам, отбирала голосистых. На Днепропетровщине в колхозе нашли телятницу, голос такой — сразу взяли в Большой театр, учить стали. Но фамилия этой певицы была не Мирошниченко. Звали Галина, а фамилия другая. С четвертого яруса лица не разглядишь. Глаза подведены, губы яркие, подкрашенные, сама в светлом бальном платье. Угадай, та это Галя или другая. Может, замуж вышла, фамилию сменила.
Но голос был ее, родной голос. Он шел из детства.
На концерте она показалась совсем другой: крупнее, значительнее. Длинное платье переливалось, светилось, плотно облегало ее, удлиняло талию, выделяло высокую грудь. Но лицо простое, скуластенькое — ее, Гали Мирошниченко. Она сделала себе высокую прическу, косы накрутила винтом; носик вздернут гордо, даже надменно.
Но вот она повернулась к аккомпаниатору — сухому, беловолосому, в черном фраке, — тот что-то сказал ей, и Галя — Алеша в эту минуту окончательно уверился, что это была она, — засмеялась и кокетливо полусогнутой ладошкой будто оттолкнулась от него. Алеша, казалось, услышал певучее, смеющееся: «Та що вы!.. Таке скажете!»
По одному этому узнаешь сельскую дивчину!
Она оборотилась к залу, лицо ее сразу построжало, в глазах появилось что-то властное, почти тяжелое. Стала она вдруг совсем другой. Далекой, недоступной.
Разве к такой подойдешь? Скажешь: «Здравствуй, Галя, узнаешь?»
…Когда-то мечталось Алеше: придет к ней героем, победителем. Длинная шинель. До пят. Ремни крест-накрест. На груди — бинокль. На портупее — сабля. Сбоку в кобуре — наган. На груди — ордена. Как нарком Ворошилов — на коне. Портрет в школе висел. Художник ордена ему прямо в шинель ввинтил. Чтобы все видели, сколько их!
В те годы для Алеши пределом мечтаний было: конь, сабля, наган на боку. Как у героев гражданской войны.
И Галя будет петь для него одного.
Всю жизнь бы слушал этот молодой, прекрасный в своей чистоте и печали голос!..
С ОСЕНИ ДО ВЕСНЫ
В один день рухнул и развалился крепкий, устойчивый дом Матвея Турченко. Была семья — не стало семьи. В глухом переулке, на отшибе, как на островке, осталась брошенная хозяевами выстуженная хата с распахнутыми настежь хлопающими дверьми, с выбитыми оконцами.
Старый Матвей Турченко в прежние времена — каждый день в церковь. В длинном черном пальто, похожем на монашескую рясу, на голове шляпа с загнутыми полями, вытянутое лицо угодника. Но кустистая черная борода, увесистый нос с малиновой «кувалдой» на конце как-то неожиданно привносили в благообразный лик что-то мрачное, разбойное.
Многие годы одну дорожку топтал старый Турченко. Из дома — в церковь, из божьего храма — домой. Больше никуда. И к нему никто. И он в гости ни к кому. Шел, постукивал по твердой утрамбованной земле крепкой ясеневой палкой. И гупающие, далеко разносившиеся удары его палки не только приводили в неистовое волнение всех собак, но и должны были напоминать нерадивым прихожанам об их долге перед всевышним, перед Христовой церковью. По этому требовательному, напоминающему постукиванию, по собачьему перекатывающемуся лаю можно было проследить его путь через все село.
Маленький Алеша заигрался на дороге, не заметил, как над ним наклонился Турченко. Потянуло непривычным тошнотным дымком ладана, мертвым запахом васильков, крепкие пальцы хватанули за ухо, потянули с земли:
— Ты чей?..
Вот те на! Что он, первый раз соседского хлопчика увидел?
— В святу церковь чого не ходишь? Басурманом растешь? — допрашивал его старый. — И в этом годе не причащался?
Алеша попытался вывернуться, дядько крутанул ухо так — в глазах потемнело.
— С кем же я в церковь пойду, — Алеша чуть не плакал. — Татусю — нельзя, маме — нельзя, учителя, а бабушка старая, говорит, не дойду.
— Передай старой, — приказал Турченко, — батюшка гневаются, забула дорогу в церковь… — Он поднял свою толстую палку, грозно потряс ею в воздухе: — Батькови своему, безбожнику, скажи: богохульникам и отступникам, яки виру свою продали, и дитям их — така кара уготована!..
Алеша, в слезах, к бабушке.
Бабушку затрясло всю.
— Не ему, не ему людей совестить. Забув, як бандитов переховував, добра грабленого, кровью взятого, сколько через его руки прошло. Старостою став, думает, все грехи замолыв. Таким и бог не прощает. Я с ним в божьем храме рядом не стану, а вин мене поприкать!..
В такие минуты бабушку трудно было остановить. Алеша боялся: схватит рогач и побежит вдогонку за Турченко… Вспыльчивая и гневливая была бабушка.
И сколько же тайн она хранила! Кто знал, кто мог подумать, что старый Матвей Турченко, церковный староста, такой чинный, неприступно-важный, пахнущий ладаном и восковыми свечами, в гражданскую войну с махновцами вязался, перепрятывал бандитов у себя. Никому об этом бабушка, никогда. Первый раз прорвалось.
…Был однажды Алеша с бабушкой в церкви. Протолкались, стали недалеко от входа. Мужики переминались с ноги на ногу. Женщины, дети. Сморкались, шептали что-то вслед за священником, который едва угадывался в темноватой глубине алтаря в своих светлых ризах. Душно, томно было в церкви от людского дыхания, прелой вони отсыревших одежд, от потрескивающих, оплывающих свечей перед ликами святых в боковом приделе.
Но вот священник начал что-то возглашать, читал какое-то послание. Не как обычно читают, а нараспев, то поднимая голос, то понижая… Выпевал. Его сменил невидимый хор. В согласном звучании выделялся высокий женский голос: «Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас!»
Эти слова уловил и расслышал Алеша. Они прозвучали мольбой, скрытой надеждой.
Значит, бог помиловал Турченко, простил ему грехи, если доверил в своем храме дела вершить?
Когда священник отправлялся в обход по своему приходу, Турченко заходил во двор первым, спрашивал хозяев, желают ли они принять батюшку. И лишь после этого высокий батюшка — светлые волосы до плеч, на груди большой крест — заходил в хату, перекрестившись на пороге; смирная лошадка, следовавшая за ним, останавливала, как по команде, бричку с дарами возле двора.
Церковь закрыли в самом начале коллективизации. Иконы выбросили и сожгли, за церковной оградой пламя шугануло под самое небо. Начали было разбирать и самую церковь, чтобы построить новый клуб, вскоре бросили. Не до того стало.
Матвей Турченко долго в колхоз не вступал. Антихристово дело власть затеяла. Держался до последней возможности. Пригрозили выселить, хату снести. Отвел коня на колхозный двор, сдал инвентарь, какой был, но на работу не вышел: «Старый. Жинка хвора… А диты не работники». Так никто из их семьи в колхозе и не трудился. Как и прежде, жили осторонь. Кормились тем, что сеяли на большом приусадебном участке.