Иван Леонтьев - Тяжело ковалась Победа
Старики сидели молча. Алешка крутился рядом.
Дальше – больше: разговор между рыбаками разгорался как костерок на ветру. Мальчуган, нахлебавшись ухи, ходил по кустам, пересвистывался с птицами.
– Мы теперь никому не нужны, – говорил Юрий Павлович, меняя наживку. – Новая власть все растаскивает, разворовывает… Бьют один другого. Воры и грабители жируют, а мы с вами на картошке да на ухе перебиваемся.
– Я им все одно не завидую, – откликнулся Алексей Михайлович. – Все их потомство вымрет раньше нашего. Я на своем веку всего насмотрелся. Бог глаза мне открыл. Ему, – он выставил перст с толстым желтым ногтем в сторону Алешки, – легче будет, если сам чего не напроказит. Молодежь-то нынче к труду тоже слабо тянется. Многие норовят торгануть: кто душой, кто телом. Ищут халяву, к работе мало приучены.
Хлеб-то насущный только с потом достается. Безделье – зло. За чужой счет жить – грех великий. Расплата всегда горькая. На слезах других свое счастье не создашь. Я не единожды убеждался. Богатство от беды не охраняет. Такое случалось, что и вообразить-то было нельзя. Правда, сыновья с внуками тоже не в святости жили, но беду отцы и деды вначале навлекали. Земля грехом так усеяна, что для храмов уже и места нет – подыскивать приходится. Я почти всю ночь не спал: вся жизнь перед глазами проплыла – как наяву. Вот надо же такому быть?..
– С малых лет я дружил со своим ровесником Никитой, – завел рассказ Алексей Михайлович. – Он был из зажиточной семьи. Детство у него было сытое, красивое – я всегда ему завидовал. Его дед Семен после женитьбы не стал заниматься хозяйством, как мой дед Антон, а отправился в Питер на заработки, оставив дома молодую жену с малыми детьми. Ушел не на валку леса и не в артель на рыбный промысел, как молодые мужики ходили, в Белое море, а в столицу. Служил там что-то лет десять, втерся в доверие к хозяину и увлек его прибыльностью торгового дела на Севере. Купец доверился ему, набрал товару, и отправились вместе в Холмогоры. Но до места он не доехал – погиб в дороге… Семен открыл в деревне лавку, построил большой двухэтажный дом на камнях, со скотным двором и поветью под одной крышей, и зажил. Дом тесом опушил – мода тогда пошла рубленые дома строганой доской обшивать. Соседи величали его Филипповичем, кланялись при встрече. В лавке он завсегда был в жилетке, с часами на цепочке и в сапогах со скрипом. Сапоги в ту пору каждый день носили только богатые. Крестьяне передавали их сыновьям по наследству. Обычно шли босыми или в обутках, а сапоги на палочке за плечами болтались – надевали их перед самой церковью, волостным или уездным правлением.
После возвращения Семен Филиппович с деревенскими разговаривал по-барски, с ленцой. В столице он напитерился, набойчился, гордиться стал перед мужиками.
В доме у них любили чаевничать: ставили самовар, варенье, а по праздникам – еще и конфеты. Для простых крестьян чай-то был дороговат, сахар – и подавно, посему никаких сластей не готовили, а уж конфеты деревенским и вовсе карман не позволял.
В семье у них каждый год прибывало по дочери. Но все малыми умирали. Зажег он лампадку за упокой души старшенькой – да так четыре года и не гасил: одна за одной, ровно по приговору.
А сыновья – Федор, Петр, Андрей, Яков и Гаврил – еще до отъезда народились. Выросли как на подбор: рослые, здоровые, краснощекие. Руки к телу не прижимались – так и топорщились, как крылья у петухов в жару. Ухватистые и скупые: гвоздь подковный в пыли на дороге валяется – и тот не пройдут.
Три старших сына уже осемьились, так дом с утра до вечера гудом гудел.
Раньше всех поднимались Семен Филиппович и Анфиса Егоровна, или, как говаривали, большак и большуха. Они одевались, умывались, молились. Он проверял скотный двор, поветь, открывал дом, лавку. Она затапливала печь, готовила завтрак и будила домочадцев.
Зимой-то оно хоть и не очень хлопотно было, но делов тоже хватало.
Первыми садились за стол мужики. Чуть свет Федор, Гаврил и Андрей на двух подводах уезжали за сеном, а Петр и Яков на одной – за дровами. Летом сено-то по бездорожью вывозить невмоготу, а дрова разделывать гнус не давал. Накряжуют, бывало, чтобы не сырьем зимой топить, и все. Отправляются в мороз – куржа шубы всегда облепит, но холод не помеха. В пургу снег так начнет в глаза лепить, что и свету Божьего не видать. А уж когда непогодь разыграется, то и нос на улицу не показывают. Мужики бочку воды с реки привезут – и все. Пока дрова да сено есть, ждут, когда утихнет, чтобы в ненастье-то не ездить, а то ведь и погибнуть недолго. Постарше когда я стал, с кем-нибудь из мужиков тоже за сеном отправлялся. Не сразу ведь его и возьмешь: снег-то еще оттоптать от стога надо, чтобы сани рядом поставить. Такие суметы наметало, что пока дорогу протопчешь – шуба не нужна. Отправлялись завсегда на нескольких подводах: которая лошадь туда шла первой, обратно – последней. Берегли лошадей.
После мужиков завтракали Анфиса с невестками: Александрой, Ариной и Марией. Потом обряжались со скотом: коровам заваривали парева, доили, телят поили, сбрасывали сено с повети в ясли, детей кормили, прибирались. Зимой день короткий, только обрядиться и успевали – а там, смотришь, опять темнеет. Вечером пряли, разговоры всякие сумеречничали. А уж как луна спрячется, так лампу зажигали, свет из окон на улицу и брызнет – смотришь, улица ожила.
Зима долгая. У мужиков дел невпроворот, а у женщин своих хлопот хватало: лен трепали, пряли, ткали, шили из холста домашнюю, ношатую одежду, а из мануфактуры – платья на вылюдье. Все по теми, с огонечком: хоть со скотиной, хоть по дому.
Семен Филиппович был горяч и крут на руку. Бывало, сыновей за провинность так вожжами отстегает, что они потом неделю почесываются. Серьезный был мужик.
На пожне, уборке овощей, жатве все на большака поглядывали, а уж в доме большуха распоряжалась: в руках у нее и квашня, и стряпня, так что…
Девок они тоже в строгости держали. Анфиса, бывало, за любой промах так накуделит, что память надолго вставит.
Мы с Никитой бегали на вечеринки, игрища и с любопытством наблюдали, как Яков и Гаврил ухаживали за девицами. На гулянку-то в ношатых платьях девки не отправлялись. Тут уж не только матери протестовали, но и отцы начинали петушиться: не пущу, мол, свою дочку на посмешище – оболоку не хуже других! Так все и старались друг перед дружкой. Дядья у Никиты были красивее и наряднее многих: черноусые, чубы из-под фуражек кудрявились, в сапогах, косоворотках с поясками. В карманах – карамельки в фантиках. Редкая девица, бывало, не откликалась на заигрывание. От них брали всякую конфету – не боялись присухи или наговора. Получит какая карамельку от Гаврила или Якова – и зацветет на обе щеки, прижимается.
Это еще перед японской войной Семен Филиппович вовсю лампами и керосином торговал. Лучиной-то бедняки только иногда пользовались, но на вечеринках и посиделках редко зажигали: хлопотно, да и копоти много – хозяйка требовала, чтобы лампа горела. Была вроде английская фирма «Керо и сын», которая в Баку из нефти гнала жидкость и развозила по всей России-матушке свой «керо-сын» для домашних ламп…
Анюта-недотрога объявилась где-то года за два перед германской, все локоны у виска завивала. Она была из нашинских, из деревенских. Ее мать, солдатка, много лет прислуживала в доме богатого мужика. Он лесом с англичанами торговал. Когда дочери у них подросли, солдатку рассчитали и подарили для ее Анюты поношенные наряды своих дочерей. Там Анна насмотрелась, как надо одеваться-наряжаться, и теперь выделялась среди деревенских. Рослая была девица, крупный нос с горбинкой, губы налитые, будто опухшие. Попервости она так и пялила глазища на всех – завлекала. Годы уже ее поджимали. Ей непременно надо было замуж, чтобы не остаться старой девой, засидкой, но она упрямо не принимала ничьих ухаживаний. Все добивалась сына богатого мужика из другой деревни, а он возьми да и женись на единственной дочери нашего соседа – девице тихой, неброской красоты, стеснительной и работящей. Панька на каждой вечерке напрядала два, а то и три веретена. Было у них вроде что-то с Яшкой, но… не зря ведь его прозвали любодей.
Как только этот парень женился на Паньке, в Анну будто бес вселился. Такая стала наскипидаренная, так кадриль отплясывала, аж половицы гнулись. Частушки залихватские начнет – так у ребят, бывало, глаза разгораются. К Гаврилу и Якову все больше подкатывалась. До того головы-то им закрутила, что они чуть не передрались.
– Такое над парнями выделывала, что даже нам с Никитой хотелось ей чем-нибудь досадить. Она и другим ребятам головы морочила. Многие девки неделями ревели: она у них женихов отбивала. Только какой заглядится на нее, отступится от своей любушки – она тут же его и бросает. Словно надсмехалась, вот ведь до чего зловредная была, – говорил Алексей Михайлович. – Кровь многим попортила… Тут и Яков, задетый за живое, сверкал гневным взглядом, подсаживался к ней с прибауточкой, прижимал сапожищами ее ножки в полусапожках, и она разом менялась – такой овечкой прикидывалась… Ровно это и не она срамила Пахома Авдотьиного при всех, что он с ней без пряников заигрывал. А он и сам-то их век не видывал – в бедности жил. Потом миляга так переживал, что на себя стал не похож. Пахом был тихий, скромный, а вот влюбился до безумия и никого больше не видел. Совсем его извела, бесстыжая. На вечерку идет, бывало, розовый платок на голову накинет, чулки узорчатые специально наденет, да еще в башмаках козловых вынарядится, чтобы сразу парням в глаза броситься.