Лев Якименко - Судьба Алексея Ялового
Мишку, приятеля Алеши, сколько раз в школу затягивали. Походит до холодов и бросит: не в чем ходить. Мать его, титка Мокрина, после войны одна осталась с четырьмя. Наконец справили сапоги, пальто, шапку — комбед помог, — вместе со старшим братом посменно носили. Благо, что Мишка в первую, Санько во вторую смену. Перевалил Мишка через зиму, доходил до весны, и тут начали по школам прививки делать. Не от оспы, а уколы.
А до этого слух прошел, что, бывает, иголки ломаются, и тогда прощай, по жилам до сердца дойдет, и каюк. Мишка все бубнил, что у него кожа «товста», пощупай, як у вола, а иголка, мабуть, тонюсенькая, ни за что не проткнет, сломается. Алеша храбрился, дома подготовили, но на дверь поглядывал не без опаски. Быстро вошел их учитель Тимофей Петрович, и за ним сразу же фельдшер и сестра — в белых халатах, с чемоданчиками. Тимофей Петрович тут же дверь на ключ и: «Дети, я вам уже говорил о том, что прививки предупреждают болезни…»
Мишка как увидел белые халаты и чемоданчики, вскочил, заметался — и по ряду, как козел, с парты на парту, к окну. Тимофей Петрович — за ним. Да куда там! Окно раскрыто, тепло уже было. Мишка и сиганул. Высоко было, хлопнулся, но тут же вскочил и как рванул, забежал куда-то в степь, домой ночью пришел. И после этого в школу ни в какую… Махнула рукой титка Мокрина: «Пусть по хозяйству!..»
…Играли они втроем во дворе Василя. Отсюда, с возвышенности, хорошо были виды разбросанные по левадам хаты, скрещенье улиц. Со двора Голуба выехала тачанка на резиновом ходу. Ее, словно расписное перышко, вынесли серые в яблоках лошади, знаменитые жеребцы другого богача — Дубины, и пошли, набирая ход.
Василь, остроносенький, худой, первым увидел. На носки поднялся, глаза к переносице сошлись.
— Я на Нюрке женюсь! — выдохнул он и шмыгнул носом, подхватывая непослушную соплю восторга и зависти.
Начал перечислять, загибая пальцы:
— Коней пара, тачанка не хуже, як у Дубины, бричка, двигун, молотилка… А корова, вивци…
— А який дурак за тебя отдаст?! — Мишка уверенно шваркнул сквозь щелину в передних зубах, — после того как бросил школу, считал себя независимым, хозяином.
Василь чуть в драку не полез. Видно, показалось, что богатую «невесту» отбивают…
— Может, за тебя, голодранца, отдадут?
— А я и не сватаюсь… Это ты… Хозяин!.. Один окнь, и тот от ветра валится… Тоже жених! — издевался Мишка.
Пришлось Алеше их растаскивать.
— А за меня отдадут?.. Если бы я посватался… к Нюре… — спросил Алеша тайно у Мишки, когда остались они одни. Алеша испытывал уважение к его познаниям сути человеческих отношений; все знал Мишка, вплоть до того, откуда на самом деле дети берутся.
Мишка, десятилетний мудрец, белесый, широколицый, ответил сразу, ни минуты не раздумывая:
— И за тебя не отдадут. Батько твой не хозяин. И с тебя, мабуть, толку не будет… Книжки рано начал читать!
Богаче Голуба был Дубина. Дом его стоял на той же улице, в конце села, дальше шла степь. Царина называлась та земля. Значит, раньше царской была.
Алеша однажды подумал и удивился: один Дубина жил почти в конце их улицы, а другой Дубина — в начале. Хата стояла на бугре недалеко от переезда через пересыхающую речку, которая почему-то называлась Мокрая Сура: как будто вода могла быть сухой! От татуся знал, что «су» — по-татарски «вода». Значит, до запорожцев были тут другие народы. Река была глубокая еще на памяти бабушки. Сейчас, когда говорили «пошли купаться», ясно куда, на Грушовое, так плес назывался. Сообразить можно было самому, почему такое название. На горе, что шла по-над рекой, дикие груши еще и до сих пор кое-где сохранились, под ними тырловали овцы. А раньше, рассказывала бабушка, вся гора лесом была покрыта. В густых зарослях дикого терна таились лисы, сколько раз татусь в детстве видел, как на прогалинке мышковала лиса. Купались там, где теперь переезд, к Грушовому боялись и подходить. Парубки как-то бросили собаку, она выскочила, а полбока как не бывало, не иначе страшенных размеров сом хватанул. Щук ловили в реке таких, что бабушкиных рук не хватало показать. Вырубали леса, мелели степные реки, и теперь Грушовое даже Алеша переплывал. И рыба какая: разве что вьюнов в иле на мелком или под кручей одного-другого рака достанешь.
Тот Панько Дубина, что жил возле переезда, был хозяин никудышный. Молодой еще дядько, бледное, не тронутое степным солнцем лицо с запавшими щеками, голубенькие глазки с робким, просительным выражением. Детей четверо, ни коровы, ни коня. С чего жили, непонятно. Его Паньком даже родные дети звали. Землю свою в аренду сдавал, в город на заработки уходил, вновь в село возвращался. В праздничные дни любил показать себя. Надраивал башмаки, белесый чубчик выпускал из-под блестящего козырька, серый жилет, пиджак внакидку, в руках гитара с бантом. Шел к родственнику своему Дубине, который на потеху себе и гостям пускал его: какие-то романсы, говорят, пел. Богатый Дубина жинку, детей своего родственника не признавал. Даже близко к дому не подпускал.
И на свадьбе, когда выдавал Дубина замуж свою дочь за богатого хуторянина, бедный родственник гулял один, без жены. Свадьба была такая — полгода о ней говорили.
Алешу на свадьбу не пустила мама, не помогли ни крики, ни слезы. Но свадебный поезд он все же увидел.
Свадьба перекочевывала на хутор. Как раз мимо их двора.
Передняя тачанка пролетела в вихревом облаке пыли. Серые в яблоках жеребцы — из темных раздувающихся ноздрей огонь, головы по-лебединому вбок, уздечки, нарытники с длинными кистями и блестящими бляхами — в ярких бумажных цветах и лентах… И только глухие удары копыт свидетельствовали, что кони промчались по земле. Кто в тачанке, Алеша не разглядел, бросился от колодца — доставал воду курам, — мелькнуло только женское лицо с опущенным округлым подбородком, развевающийся на плечах белый шарф.
И пошли тачанки, брички… Одна за другой. Лошади шли вскачь. Пьяные, красные, орущие лица. Звон колокольчиков, подвешенных к дышлам. Визг гармошки, глухие удары бубна, пронзительное стенанье скрипки… Дружки, перепоясанные расшитыми рушниками, картинно стояли, держась руками за высокие спинки рессорных сидушек. Гуляй, православные!..
Одна из предпоследних бричек притормозила. Распаленные кони неохотно сдавали, задирая головы, ослабляя постромки. Бричка была из плохоньких, без задника, вместо сидушек — две доски. И вот с этой брички — Алеша хорошо видел, все происходило возле их двора — двое дюжих дядек сталкивали человека. Он цеплялся руками за доски. Мелькали блестящие сапоги — били по пальцам, что ли. Лошади дернули, человек сорвался на дорогу, в пыль. Поднялся на корточки, встал, шатаясь, побежал с пьяной непонимающей ухмылкой. Он протягивал руки, словно просил остановиться, подождать. Вороные кони последней брички шарахнулись в сторону, обошли его, высокая женщина в цветастой шали, размахивая бутылкой, что-то прокричала разгульное и хмельное.
Высоким срывающимся голосом человек выкрикивал:
— Родыч я чи не родыч?! А як шо родыч… то яке право… Правов не имеете!
Он загребал пыль старенькими разношенными ботинками, подносил к лицу, разглядывал и дул на свои разбитые в кровь пальцы…
— По якому праву?.. Родыч я чи не родыч?.. Не всякий, не с улицы прийшов… То яке право… — все плакался Панько Дубина, стараясь ровно идти по улице.
И этот жалующийся голос, эти разбитые в кровь пальцы, этого шатающегося человека с разорванным по карману пиджаком Алеша долго не мог забыть. Довольных, пьяных, сытых, орущих — он всех бы их посбрасывал с бричек! А этого Дубину с жалкенькой улыбкой, слабого и тщеславного человека, посадил бы на сидушку, перевязал бы свадебным нарядным полотенцем, и пусть все увидят его довольным и гордым.
Если бы в мире побеждала справедливость! Алеша не знал тогда еще, что придется ему не раз видеть, как сбрасывают людей, топчут их, унижают их достоинство и честь без вины и даже, казалось, без прямой выгоды. Но для него с той минуты не было ничего отвратительнее эгоизма силы, сытости, жестокости под покровом безнаказанности.
Но ведь вот пойми, узнай человека! Сколько лет прошло, Алеша уже в третий класс бегал, раскулачили Дубину, и в ту же ночь загорелась в его дворе огромная скирда необмолоченного хлеба. Та скирда была с секретом: глянешь, будто стог соломы, а внутри необмолоченные снопы. Это уже когда комиссия выселяла из дома, разглядели. Огнем хватило сразу в нескольких местах. Ветер налетал со степи, высокое дымное пламя клонилось с ревом, казалось, огонь вот-вот перекинется на дом, на сараи. Но вовремя сбежались колхозники, примчались пожарные, растащили скирду, потушили к рассвету. Хлеб пропал, намолотили горку обгорелого зерна, даже куры не хотели его клевать.
Дозналась милиция: поджег Панько Дубина, за родственника своего раскулаченного вступился. Года не отсидел, выпустили его как «несознательного», будто на поджог подговорил его старый Дубина. Сам все подготовил, куда надо тряпки с керосином рассовал, и оставалось только спичку поднести. Напоил к тому же. Тот, неразумный, и поднес.