Яромир Йон - Вечера на соломенном тюфяке (с иллюстрациями)
Но вот однажды взгляд мой остановился на старом, трухлявом пне.
— Опята! Armillaria mellea! — вырвалось у меня из груди, и, позабыв, все свои невзгоды, я устремился к ним.
Товарищи мои не поняли, что так меня воодушевило, раздался их громкий смех, и только благодаря красноречию мне удалось убедить их отнестись к делу гораздо серьезнее и с большим вниманием.
Не сходя с места я прочел им целую лекцию об этих грибах, упомянув и превосходный их вкус и такую особенность их мицелия, как флуоресценцию, отметил также и вред, наносимый ими лесу. Вместе с кашеваром мы на скорую руку замариновали опенки, побросав их прямо в уксус, и уже на следующий день вся трехлитровая бутыль, разумеется, за исключением самого стекла, мгновенно исчезла в солдатских желудках.
Учитывая питательные свойства опенок, наш взвод стал их с того дня прилежно собирать. Приведенный здесь случай позволяет мне со всей скромностью отметить, как много значит хороший пример для блага человечества.
Принимая участие в боях к югу от Драча, я, как старший ротного дозора в одной из разведывательных операций, был награжден вот этой бронзовой медалью, и хоть вышел из кровопролитных битв со свирепыми итальянцами целым и невредимым, все же на побережье схватил сильную лихорадку, именуемую малярией. Она передается через укус комара, принадлежащего к роду Anophelis.
Когда меня, тяжело больного, привезли в полевой госпиталь в Драч, я был в бреду, от озноба у меня зуб на зуб не попадал. Благодаря счастливой случайности я повстречался там с бывшим моим соучеником, неким Путрликом, учительствовавшим где‑то близ Нова Паки, способным педагогом и методистом в области обучения школьников началам счета.
Коллега мой служил в госпитале простым санитаром. Разумеется, он с величайшей готовностью стал оказывать мне всестороннее попечение.
Чувствуя себя на краю могилы, я вручил ему копию своего завещательного распоряжения, ручной пресс с засушенными в нем цветами и другими уникальными экземплярами растительного мира, одиннадцать баночек с жуками, биологическая принадлежность коих не была еще установлена, а также полную коробку бабочек, причем половина не была еще наколота на булавки.
Я просил его передать эти экспонаты после моей кончины в школу как основу будущего музея.
Хоть коллега и уверял, что непосредственная опасность мне не грозит, я чувствовал себя очень слабым. Лишь по прошествии известного времени и после принятия внушительных доз хинина я воспрянул духом и вновь обрел надежду…
Там, в госпитале, или, вернее сказать, в нескольких албанских лачугах, составлявших его, и произошел тот смешной случай, о коем за недостатком времени — ведь скоро девять, и пан Кладиво не один уже раз, как мы слышали, попробовал, хорошо ли звучит его горн, приготовляясь сыграть вечернюю зорю, — я могу коснуться лишь бегло.
На кукурузной соломе, в одной палате со мной, как мы точно подсчитали, лежало еще четырнадцать больных малярией солдат, и среди них некто Шмальфельд — молодой человек из Писека, города, стоящего на златоносной Отаве.
Сын тамошнего виноторговца, он был еще совсем зеленый, изнеженный юнец, и полковой врач обещал отпустить его домой сразу, как только у него спадет жар.
Кому не известно, что значит на чужбине для солдата волшебное слово «домой», а тем более для такого мальчика, который совсем еще недавно сидел у матери на коленях. И как бы ни хвастал он своими геройскими подвигами, его чрезвычайно тянуло повидаться с родными и близкими.
Наконец в один прекрасный день температура у него в самом деле стала нормальная, и он ждал врача, совсем готовый к выписке.
Однако же не спешите, его испытания на том не кончились. Желая убедиться в полном его выздоровлении, врач оставил Шмальфельда еще на одни сутки.
В страшном унынии лег он в постель с градусником под мышкой, вознамерившись лично следить за своей температурой, ибо из-за самого ничтожного повышения он мог потерять целую неделю отпуска, дожидаясь, когда в порту пристанет следующий пароход.
Так и случилось. Ровно в полночь мы проснулись от его жалобных стонов и вздохов.
Подняв голову от подушки, я спросил:
— Что такое с вами, пан Шмальфельд, вам хуже?
Но вразумительного ответа так и не дождался.
Зажигаю свечу, подхожу к постели и застаю его в слезах. На термометре — сорок один и две десятых.
Обеспокоенный, я пошел искать Путрлика.
Пригласили врача. Он велел дать больному хинин и сделать теплый компресс.
Все в палате, успокоившись, задремали.
Уснул и я, сразу же позабыв в объятиях бога Морфея о тревогах Шмальфельда.
Но в третьем часу утра мы вновь были пробуждены громкими жалобами и бранью, перемежавшимися горькими рыданиями — звуками труднопередаваемыми, но оттого не менее душераздирающими.
Больные громко роптали: опять, дескать, их ночной отдых нарушается. А я не поленился зажечь свечу, и всего лишь один взгляд, брошенный на градусник Шмальфельда, привел меня в ужас и изумление. Температура тела у него была ни много ни мало — сорок четыре и семь десятых градуса по Цельсию!
Можно было предположить, что юноша умирает.
Все поднялись. Окружив его ложе, солдаты со страхом глядели, как проступал на его веснушчатом лбу смертный пот, как глубоко запали закрытые глаза и бессильно отверзлись уста, откуда выходили одни только бессвязные звуки и хрипы. Казалось, больной в полном беспамятстве.
Мы думали, что он хочет пить, но когда подали воду, он даже не омочил своих запекшихся губ.
Наконец мы ясно расслышали: «Ма… ма…».
— Мать зовет, — сказал Путрлик.
— Беги за доктором, — решительно сказал я ему и подал команду: «Больные, по постелям! Приказываю это, как старший в палате».
Правая рука Шмальфельда бессильно лежала у него на груди.
Призвав двоих больных в свидетели, я осторожно стянул у него с пальца золотой перстень с молдавитом и убрал к себе в кошелек.
Посыльный воротился ни с чем, объявив, что доктор обругал его и выставил за дверь.
К счастью, через полчаса больному стало легче.
Пощупав его лоб, Путрлик сказал:
— Полагаю, коллега, что кризис благополучно миновал. Больной спит. А нет ли здесь в самом деле какого‑либо недоразумения? Может быть, ртутный столбик распался?
Он встряхнул градусник, рассчитывая его исправить, и положил так, чтобы Шмальфельд легко до него дотянулся.
Мы опять легли, но спать уже никто не мог.
Я стал разъяснять своим соседям загадку повышения температуры в живом организме, причем указал на различие между животными теплокровными и хладнокровными, температура тела которых меняется в зависимости от температуры среды.
Тогда один, у которого был жар, заметил, что хотел бы иметь холодную кровь, другой же, которого знобило, возразил, что ему надо бы погорячей!.. Это нас развеселило, и, невзирая на остроту момента, мы от души посмеялись.
Свеча догорела.
Мы поудобнее расположились на своих тюфяках и пожелали друг другу спокойной ночи.
Однако около пяти часов утра мы были вновь разбужены Шмальфельдом. Он выл, ругался, орал, и все это опять завершилось бурными рыданьями со всеми признаками тяжелого нервного расстройства.
Взяв в каморке у Путрлика фонарь, я отчетливо увидел, что термометр показывает сорок шесть и две десятых по Цельсию.
Я не верил собственным глазам! Нет, надо самому убедиться! Преодолев сопротивление больного, я сунул градусник ему под мышку и, выждав положенное время, вынул. Вот так фокус! На градуснике было тридцать шесть и шесть десятых!
В серой предрассветной мгле я видел цифры совершенно ясно.
Решительным тоном объявляю результат Шмальфельду.
Он начинает приходить в себя прямо на глазах.
Лицо его, совсем позеленевшее от злости и разочарования из-за расстраивавшегося отпуска, покрылось здоровым румянцем, а свежие молодые губы расплылись в счастливой улыбке.
Я возвратил ему перстень и, пожелав счастливого пути, попросил, чтобы он передал мой привет милой Чехии, как только подъедет к ее рубежам.
Шмальфельд пожал мне руку, обещая исполнить все в точности.
Вот какая смешная история, не так ли?
Выходит, ученые люди тоже могут ошибаться.
Теперь остается объяснить, в чем дело было. Градусник, который мы с Путрликом без конца испытывали и на второй и на третий день после случившегося, не был испорчен!
Шмальфельд, измерявший температуру ночью, в темноте, зажигал спичку, чтобы разглядеть деления, и от тепла пламени ртуть поднималась прежде, чем глаза его привыкали к свету.
На этом я заканчиваю.
Итак, я вас немного развлек, а теперь пора готовиться ко сну. Отбой уже давно проиграли…
Н-даа! Надо бы перебрать тюфяки… Так жестко, что не лежится…