Яромир Йон - Вечера на соломенном тюфяке (с иллюстрациями)
Но что это?
Кажется… Кажется… все спят? И в самом деле — спят, я не ошибаюсь… Пан Шулинек уснул сидя, с ружьем в руках… Пан Горшам развалился на полу… И даже Квасничка — поэт тесла и точила — спит сном праведника после трех бессонных ночей, забыв про зубную боль.
Пусть сон принесет ему облегчение!
Ну и ну! Целый час говорю сам с собой, а вся караулка спит…
Что ж, правильно делаете, что спите, люди добрые… Позабудьте все свои заботы… Спите, спите, ребятки, рыцари вы бланицкие… Ыы-ы-ых, зеваю… Покойной ночи… Ыы-ы-ых… И без того через час смена караулов, и тяжко будет вам просыпаться…
Спокойной ночи, друзья мои… Охо-хо… хо…
Моралист
Не знаю, как кому, а мне не по душе, что в армии на каждом шагу ругань.
Кто ругается, сам роняет достоинство человека, по образу божьему созданного.
Я мог бы вам долго рассказывать о том, как в армии ругаются и сквернословят, особенно в кавалерии.
Стоит, к примеру, наш вахмистр посреди манежа с хлыстом.
Мы ездим по кругу, как на карусели. Лошади его боялись: шевельнет, бывало, рукой — кобыла шалеет.
Лошадь несет тебя легко, как перышко. Удерживаешься только коленями, тянешь за узду, свернешь ей морду и… вдруг теряешь стремена. Ну, теперь только жди, когда она тебя выкинет из седла, соображай, как бы это на матушку-землю в опилки половчее улечься.
Помни, парень!
Если тебя сбросит лошадь, выгни по-кошачьи спину, свернись в клубок, как ежик. Перевернешься несколько раз в воздухе и падай на землю.
Шмяк! — вот ты и внизу! Слава богу!
Главное, постарайся в последнюю минуту развернуться боком или упасть на спину. Несколько кувырков при этом все равно сделаешь. Потом сядешь, спокойно себя ощупаешь — цел ли.
Возликуешь, что жив и здоров, — значит, бог тебя сохранил для жены и потомства.
Мир покажется веселым и радостным.
От ругани, само собой, никуда не денешься.
Едва отряхнешь опилки, тебя уже клянут: олух, подонок чертов, чего ты обмяк в седле, как масло на горячей картошке? Плетешься, будто ломовик под тобой… А ну! Гоп!.. Ты как опять сел? Размазня, тебя что, седло само держать будет? По-твоему, конь — это тренога? Что? Ты должен двигаться вперед-назад, чтобы ему легче бежать было! О, дьявол! Нет, не сядет он как следует!.. Хааальт! А ну, изверг! Слезай с коня! Подойди ко мне и посмотри сам на себя, обормот, как ты по-дурацки сидишь верхом…
Спешился я, подошел к вахмистру на середину манежа и стал сам на себя, то есть на пустое седло, смотреть, как он приказал.
— Тьфу! — сплюнул он. И тут же про меня забыл. Так я и простоял битый час.
На другой день в манеж меня не пустили.
Через драгуна Моравека вахмистр велел передать, что я, мол, ему осточертел и он меня даже видеть не хочет.
И стал я работать на конюшне. Выгребал навоз.
Отправил он меня в пехоту‑дескать, в благородные войска я не гожусь.
Я призадумался.
Господа! Нешто можно так грубо ругаться?
Да ежели без крику, всегда лучше выйдет.
Кабы вахмистр сказал: «Пан Фалтейсек, обращаю ваше внимание — вы неудачно сидите в седле. Попробуйте вот так. Откиньтесь назад, руки прижмите к телу. Шенкеля уберите… Это вот так, а вот это так…»
Совсем другой разговор вышел бы. Каждый бы его слушал с радостью, с удовольствием!
Вахмистр все же получил что положено.
Возвращался он из трактира «У цыплят». Какие‑то злоумышленники в масках накинули ему на голову попону и всыпали по первое число. На глазок.
Я, господа, тут ни при чем.
Мы на военной службе, черт побери, повиноваться обязаны!
Но самое противное, когда промеж собой ругаются солдаты.
Разве ж мы скоты какие, что даем друг другу клички, как бессловесным животным?
Прошу вежливо товарища:
— Франтишек, будь такой добрый, отстой за меня сегодня в карауле, ломает меня всего что‑то, спину бы надо растереть…
Вместо того чтобы сказать: «Дружище! С превеликой радостью, ведь мы же земляки, из одной деревни. А понадобится мне, тогда ты за меня…» — он разевает пасть и орет:
— Ты, гад ленивый, что я, дурак за всех за вас в наряд ходить? Ворюги проклятые! Мыло пропало, сапоги сперли, полотенце утром я нашел в навозной жиже… Разве это дело — брать в сортир чужое полотенце?
Лаялся, как басурман.
«Вот чем отплатили тебе за учтивую, вежливую просьбу», — подумал я и обиделся.
После этого мне на него и смотреть было противно.
Однажды встал я в четыре утра, начистил сапоги, как на свадьбу, выбил из одежды пыль. Чтобы выглядеть, как с картинки.
На поверке четко отсалютовал и говорю:
— Пан майор, покорно прошу пять месяцев отпуска — жена болеет, в хозяйстве никого, только дед с подагрой… Сын должен приехать с итальянского фронта на храмовый праздник. После соседа мне осталось наследство. Меня ждет судебное разбирательство за оскорбление личности. Трубы для мелиорации должны привезти на поле, корова скоро отелится, а хлев сгорел. Хочу посмотреть, не задохлись ли в дыму кролики…
Майор слушал, кивал головой, ну просто одно удовольствие.
— Пять месяцев?… — спрашивает он, моргая глазками. — Всего‑то? А пять месяцев аресту не желаешь, каналья?
Я замолчал и обиделся.
Чего с ним говорить?
Дал только пять дней.
День туда, день обратно, два дня лил дождь, староста уехал в Прагу по делам, ничего я не успел. Зато хоть поел досыта, да еще привез с собой пирогов, сала, а потому как у меня все время болела голова, вернулся я на одиннадцать дней позже.
Привез меня жандарм.
Вызывают к начальству.
— Болела голова? — спрашивает пан майор.
— Страшно болела… Я, пан майор, как раз… думал…
— Так, так! Восемь суток строгого ареста!
— Что? — крикнул я.
— Поворчи в карцере. Посидишь — узнаешь, где раки зимуют.
Я обиделся.
Нешто это порядок?
Я же два года был помощником сельского старосты.
Или: дежурю у ворот, поглядываю по сторонам.
Появляются два солдата с тележкой.
Старший, что тащил ее за дышло, говорит:
— Тпрруу, Енда!
Им было нужно к пану писарю. Привел я их. Младший говорит:
— Пан фельфебель, разрешите доложить, мы в канцелярию явились.
Подождали, пока он их заметил.
— Was ist los?[59]
Унтер был венгр, говорить по-чешски не умел, но все понимал.
— Осмелюсь доложить, что мы прибыли с тележкой за этим… как его… за маршрутом…
Писарь вытаращил глаза и заморгал.
— Если маршрут тяжелый… так Енда поможет мне…
Фельдфебель выругался и грохнул кулаком по столу. Мы выскочили из канцелярии.
Младший спрашивает:
— Ну, так что будем делать?
— Обождем, Вацлав!
— Ты, папаша, иди домой, а я один подожду. Может, этот маршрут не такой уж и тяжелый; я ведь мельник, привык мешки таскать…
Вот видите, господа, ругань до добра не доводит.
А если бы писарь сказал им: «Да что вы, голубчики, зачем вам тележка? Ведь маршрут — это же листок бумаги, а на нем написано, что вам разрешается ехать туда‑то и туда‑то по казенной надобности, бесплатно… кредитирт… Вот и все! Понятно? Ну, так что, повезете листок бумаги на тележке? Вот видите, дурачки. Все‑то вас учи… Вот он, ваш маршрут. Суньте его в карман, да не засальте, его нужно будет вернуть. Ну идите с богом и не забудьте по прибытии сделать отметку в жандармерии. Привет домашним…»
Совсем другое дело!
Люди бы всю жизнь вспоминали, как ошиблись, как им подсказали, что делать, и они с тех пор никогда бы за маршрутом с тележкой не приезжали.
Только я хотел все это ребятам разъяснить, а тут пан капитан позвал меня на второй этаж; вот так и получилось, что на следующий день оба солдата опять приехали за маршрутом с тележкой.
Ругань, что мне довелось в тот раз услышать, я стыжусь повторять. Не хочу брать грех на душу.
* * *Или взять его преподобие пана фельдкурата.
Проповедь читает — заслушаешься. Я ему чищу сапоги и прислуживаю в храме.
Прихожу к нему каждое утро.
Переступаю порог, здороваюсь — «Хвала господу богу нашему Иисусу», а он на это из постели: «Во веки веков. Здравствуйте, солдатик!»
Выношу ночной горшок. Красивый такой, с цветочками.
Братцы, вот у кого сапоги, так это да-а-а! Подошва в палец толщиной, стелька пробковая, и в ней кусочек просмоленной кожицы — для скрипу. А подкладка из фиолетового бархата.
Ну, так вот, значит, с утра мы с паном фельдкуратом всякий раз болтаем.
Он расспрашивает меня про жену, про деток, родственников, про то, сколько у меня земли, про нашего священника, интересуется, ходят ли люди в костел, давно ли был у нас его преосвященство епископ, хорошо ли проходят праздники Тела господня, велик ли земельный надел при нашем храме, люблю ли я пчелиный мед и есть ли в нашем селе неверующие.