Яромир Йон - Вечера на соломенном тюфяке (с иллюстрациями)
А ведь тебе был дорог и этот мешок с сухими грибами, из которых тетушки умеют приготовлять свою знаменитую грибную подливу.
Знаю, тебе были дороги и стоящие на печке банки с вареньем, яблоки и груши на шкафу и бочонок с огурцами, придавленными здоровенным булыжником…
Теперь мой черед отправляться на войну. Нужно проститься с погибшим братом.
Вечереет.
Я иду на кладбище.
По дорожкам городского сада в поисках пищи шныряют голодные воробьи.
Гимназисты играют в футбол.
В саду, в ресторане, позвякивает оркестрион.
У нас старый семейный склеп, построенный еще в шестидесятые годы. Он выкрашен серой масляной краской. Вокруг красивая решетка, в передней стенке — ниша, и в ней ангел, пишущий что‑то на чугунных скрижалях.
Если кто‑нибудь из семьи захочет посетить нашу усыпальницу, он должен пойти к могильщику, взять ключ от калитки и метлу. Метлу дважды в год покупают тетушки, она хранится в домике могильщика, за корытом.
Никто из семьи не ходит к усыпальнице без метлы.
Снимешь шляпу и поклонишься мертвым.
Перелезешь через ограду, возьмешь две мисочки, разрисованные венками из незабудок.
Наберешь в них свежей водицы.
Подметешь осыпавшиеся с каштанов листья, хвою туи.
Если ты пришел вместе с тетушками, необходимо всунуть в пишущую руку ангела цветок. Неважно, что эта рука пишет, — таков уж установленный обычай.
Заходящее солнце продирается сквозь раскаленные тучи.
Город окутан сумраком. Зажигаются огни.
* * *У тетушек празднично накрыт стол, на кухне готовятся гусиные потроха с рисом.
Вечером тетушки снарядили меня в путь-дорогу, проводили до вокзала. Несли вещи и плакали.
— Не плачьте, не плачьте, тетушки!
— Дай бог, чтобы ты, мальчик, вернулся к нам из Сербии живым и здоровым!
— Вернусь, вернусь, тетушки!
На переполненном вокзале словно в муравейнике.
Проходы забиты солдатами.
У перрона стоит длинный состав с германскими саперами.
Красные, зеленые, белые огоньки мелькают вдалеке.
Я опускаю раму окна.
Тетушки стоят рядком возле поезда, как две черные наседки, стоят, сгорбившись под вдовьими вуальками, молчат и плачут…
Пашек из Йичина
На голове попона, весь закутан платками и каким‑то тряпьем, через плечо геликон… Он стоял по колено в снегу, напоминая снежную бабу, и тоскливо ждал, когда мы поравняемся с ним.
Окрестности черногорского Савентибора, затерянного среди скал, такие дикие и пустынные, словно они из другого мира. Горы то и дело сжимают и без того узкие долины, есть ли дорога, нет — все равно шагай с вьючными животными через дремучие, напоенные ароматом, девственные леса.
Таяло. На копыта лошадям намерзал снег, они ступали неуверенно, ноги у них разъезжались, то и дело слышалось — жах! — значит, еще одна упала… Снова поднимать… Нас разбирала злость.
— Пашек из Йичина, поклон нижайший, — представился он и очень обрадовался, обнаружив сразу столько земляков.
От него мы узнали, что уже целую неделю он блуждает в горах, отморозил пальцы на ногах — еле тащится, сам из Новой Паки, потерял свой полковой оркестр, сыгранную музыкантскую команду, тридцать пять человек — по два на каждый инструмент, барабан возят на лошади.
Капельмейстер им сказал:
— Ну, ребята, в Сербии держись!
В Белграде играли в честь генерала Маккензена.
Играть тут?… Посреди этой грязищи? Бог с вами!
Осталось их пятнадцать человек, и шли они из Нового Пазара.
Труба у него замерзла, помялась, мундштук погнулся.
Товарищи его уже где‑то в Беране, и ему туда же, если бы взяли с собой, люди добрые… И дали хлеба… Может, какие сапоги найдутся… За все это — поклон нижайший… Пашек из Йичина… Он утер нос и обратился ко мне:
— Что оркестру делать в горах? В ногу не пойдешь, все время то подъем, то спуск.
Солдат заинтересовал не столько человек, тут же получивший прозвище «Пашек из Йичина, поклон нижайший», сколько его труба.
Услышав, что она замерзла, они предложили разогреть ее и продуть.
Заскорузлые руки передавали хитроумно закрученную трубу, совали мундштук в рот. Добровольцы надували щеки.
— Дай‑ка ее сюда, Пашек! — сказал рядовой Горчичка, знаменитый силач, по профессии мясник, — знавал я одного мастера в Йичине, у меня там тетя!
«Пашек из Йичина, поклон нижайший» каждому говорил, что он музыкант.
Горчичка набрал полную грудь воздуха, притиснул губы к мундштуку. Сначала покраснел, потом посинел. Воздух прорвался уголком рта и произвел краткий, неприличный звук.
— Свинья!
— А, черт, не вышло!
Солдаты обступили костер, и три пары рук стали поворачивать инструмент над языками пламени, чтобы труба нагревалась равномерно.
Вскоре медь запотела, в нижней, воронкообразной части геликона появились капли воды, затем капли слились в ручейки и потекли, смывая грязь и следы овечьего помета.
Погрев немного трубу, ребята дули и потом снова грели.
На третий раз отпаялся клапан.
Пашек рассердился.
— Теперь мне даже гамму не сыграть!
— Она же была сломана: ведь ты сам сказал, что летел с этим своим бомбардоном в овраг.
— А ну, помолчи… Помолчи, тебе говорят, — произнес с расстановкой мясник Горчичка. — Расшумелся тут… из-за одного клапана!
— Двух тебе за глаза хватит.
Кто‑то дунул в трубу, и на колени взводного Штейнбаха выплеснулась струя грязной воды.
— Bist du verbüffelt?[56]
— Простите, господин цугофир!..[57]
По каплям выцедили воду, обтерли мундштук рукой и подали трубу Пашеку.
— На, держи, Пашек!
— А теперь сыграй что‑нибудь.
— Что вы… родненькие! Это труба только для басовых.
— Нам все едино.
— Поверьте мне, как музыканту: мелодию на ней не сыграть.
— Ну, так аккомпанемент какой‑нибудь. Баси! Давай!
«Фт-фт-фт», — дули они в трубу, нажимали на клапаны, совали руки меж завитков; кто‑то принес портянки и тер влажную медь.
«Пашек из Йичина, поклон нижайший» наелся, отхлебнул ракии, обогрелся, а утром его и след простыл.
Солдаты, которые вместе с ним спали в козьем сарайчике, сказали, что он повесил бас-бомбардон и продуктовую сумку через плечо, да так, сидя, и спал до полуночи, а потом исчез. Вместе с ним исчезли две пары сапог, хлеб и мешок с луком.
* * *Нам пришлось возвращаться — на Буковину и Тутинью — и добрались мы до Берана лишь через неделю.
Это грязный городишко на узкой равнине, стиснутый высокими горами.
Он был забит войсками.
Черногория пала.
Над военным складом развевался венгерский флаг.
На маленькой грязной площади, залитой лужами талой воды, стоят одиннадцать человек — все, что уцелело от бывшего полкового оркестра.
Они играют: «Wien, Wien, du Stadt meiner Träume» [58].
На площади стихийно возникло гуляние.
Из низеньких халуп повылезали арнауты, чукчи, шкипетары и прочие представители других неведомых народов; возле музыкантов‑толпа чумазых оборванных ребятишек. Площадь пересекают одетые во все черное турчанки, на деревяшках-подошвах ковыляет босая старуха; тут же, не обращая ни на кого внимания, прогуливаются офицеры штаба дивизии в венгерках на меху с золотыми шнурами.
Небо — гнетущий свинцовый купол.
Высоко над городом кружит стая ворон.
В числе музыкантов и Пашек.
Его не узнать. На нем все новое: шинель, шапка, сапоги; он побрит, пострижен, отмыт, геликон надраен; в левой руке, обтянутой новенькой перчаткой, тетрадочка с нотами.
Он играет на своей трубе, надувает щеки, выдерживает паузы…
Горно-транспортная колонна медленно движется мимо оркестра. Лошади тащатся одна за другой.
Мы спешим. Снежные заносы в горах задержали нас на полдня.
Невыспавшиеся, мрачные люди бредут рядом с изнуренными лошадьми.
— Ого!.. Гляньте‑ка!
— Пашек из Йичина, поклон нижайший!
— Поклон нижайший, пан Пашек!
Но Пашек не слышит, глядит в ноты, облизывает губы, и вид у него непередаваемо величественный.
Пан учитель рассказывает
Позвольте и мне, господа, последовать примеру других, а именно, рассказав какую‑нибудь забавную историю, посмешить вас и самый дух ваш поднять.
Как говорится, грусть‑тоска кости сушит.
Господа! Предложить вам свои услуги меня побудило главным образом то обстоятельство, что почти все, кто по долгу службы находился здесь, в караульном помещении, уже отбыли эту свою повинность. Не так ли?
В долгу перед обществом остался, пожалуй, только мой уважаемый сосед пан Бартонь, купец. Но он, как известно, в отсутствии и в настоящий момент пребывает в семейном кругу, с супругой и детками.