Иван Леонтьев - Тяжело ковалась Победа
Поговорили еще кое о чем, по третьей самокрутке искурили, и не по себе мне стало. Не захотел больше ваньку валять, а взял да и спросил напрямик, зная, что если уж он в чем виноват, то мне, как фронтовик фронтовику, признается.
– Гриша, что ты с Верой Алексеевной позавчера в логу делал? Он так и застыл, словно окоченел. А потом как-то сник и проговорил обреченным голосом:
– А вы откуда знаете?
– Вера Алексеевна сама все рассказала, – улыбнулся я, желая превратить все это в шутку.
– Простите меня, – неожиданно плаксивым голосом пролепетал Гриша, – как-то так получилось… Но она сама…
Вместо ревности и злобы у меня появилось чувство неприязни к физруку. Он стал мне противен. Я плюнул и пошел с крыльца. Идиот, хоть бы что-нибудь соврал, что ли… И услышал сзади себя:
– Что мне теперь, заявление подавать?
Дорога шла в гору. Я часто останавливался, курил и все думал, как поступить. Разойтись? А дочка?
Я пришел домой, так и не решив ничего. Да, собственно, что решать? Долго сидел на крыльце, курил. Торопиться было некуда. Школа завтра отдыхала. Ночь стояла теплая, тихая, светлая. Сидел я – и все еще ждал, что сейчас Верочка обнимет меня сзади за шею и скажет: «Пошутила я, дурачок. Он только поцеловал меня».
Месяц уже скатился с крыши школы, а Верочка все не выходила. В дом идти не хотелось. Я не представлял, как себя вести: скандалить, плакать? А может, зря я мать не послушал?
Звезды начали блекнуть, запели ранние петухи, туман, поднимаясь от реки, принес утреннюю прохладу, у соседей заскрипели двери, и я пошел в дом, чтобы не давать повода для лишних разговоров. В избе растопил печь, поставил самовар, поджарил картошки и разбудил Верочку. Вскоре прибежала Сонечка. Мы все позавтракали, и они ушли, а через полчаса жена вернулась.
– Ну как? – сгорая от нетерпения, спросила она, словно ждала от меня радостных вестей, предвкушая наслаждение от моего унижения. – Убедился?!
– Убедился, – ответил я, а сам улыбнулся своей дурацкой ухмылкой от собственного бессилия.
– Что теперь скажешь? – склонилась она передо мной, пытливо выискивая отражение моих мук на лице. – Что молчишь?! – повысила она голос, нервничая от одного вида моей улыбки.
Она хотела сломить мою волю и заставить жить униженным и оскорбленным, но я надеялся, что все еще обойдется.
– Бей! Ты собирался убить, если изменю! – подстрекала она.
Был у нас такой разговор, когда однажды речь зашла о супружеской неверности. Я тогда и сказал, что убью, как только узнаю.
Ей казалось, что я плакать должен, а я улыбаюсь – вроде превосходство свое показываю. Теперь-то я знаю, что надо было уйти, и все! Дочку пожалел, да и ее любил очень.
А она не отступалась:
– Неужели будешь спокойно со мной спать? Я вчера опять изменила!
Я, наверное, в лице переменился, и она это заметила:
– Ну так как? Убивать будешь? Или вместе с Гришей спать ляжем?
На фронте я не чувствовал себя таким беззащитным. Мне хотелось плакать от собственного бессилия. Я изо всех сил сдерживался и… улыбался.
– Ну! – крикнула Верочка. – Ты мужик или тряпка?!
Я не понимал, чего она добивается. Доведенный ее напором до жалкого состояния, я уже не противился своему бесчестию и молчал.
– Тряпка! – плюнула она мне в лицо.
– Сама ты тряпка.
– Ах так?! – взвизгнула Верочка. – Пошли! – и сунула мне в руки топор, неизвестно откуда взявшийся. Потом схватила меня за рукав и потащила, выкрикивая:
– Пошли! Пошли!
Во многих сибирских домах в сенях потолка нет. На чердак ведет широкая деревянная лестница. Верочка подвела меня к ней и, толкая, кричала:
– Лезь! Лезь!
В круглых сибирских домах выше потолка клали еще два венца: одно бревно засыпали утеплителем, а второе возвышалось, увеличивая высоту чердака, так что можно было ходить не сгибаясь.
На последней ступеньке я остановился. Верочка уставилась на меня и с вызовом спросила:
– Любишь меня?
– Люблю, Верочка, – покорно промолвил я.
– Тряпка ты, а не мужик! – зло выкрикнула она и плюнула мне в лицо, а сама перешагнула бревно и упала на мох. Лежала она, как в постели, головой на бревне.
– Вечером Гришу приведешь в дом, – совсем остервенела Верочка, – а сам здесь будешь спать! Понял?
От этих ее слов у меня потемнело в глазах. Я ничего не сказал, только покачал головой.
– Не пойдешь?! – выдохнула Верочка. – Тогда руби! – приказала она.
– Не могу, – взмолился я. А сам смотрю на ее шею и вижу, как нервно бьется жилка, а на ней – какое-то красноватое пятно с маленькую сливку.
– Пойдешь за Гришей?! – издевалась Верочка.
Я отрицательно покачал головой.
– Руби! – настаивала Верочка.
Я отшвырнул топор и повернулся, чтобы уйти, а у самого глаза полны слез. На фронте со мной никогда такого не бывало.
– Ты трус! – закричала Верочка.
Я оглянулся на крик. Верочка вскочила и опять сунула мне в руки топор, а сама вновь легла, как в первый раз, напротив слухового окна и заговорила, глумясь надо мной:
– Я изменила тебе! Руби, раз обещал! А не то завтра вся школа узнает о твоем позоре, – и, увидев мою нерешительность, воскликнула с необыкновенной радостью: – Так ты еще и трус! – и расхохоталась.
Со мной что-то произошло. На меня напала противная мелкая дрожь. Топор в руках дергался, будто живой. Рассудок помрачился, кругом потемнело. Я ничего не видел, кроме пульсирующей жилки с красноватой сливкой на шее – словно след от поцелуя взасос.
– Ха-ха-ха, – донесся до меня издевательский смех Верочки, – поднимай топор, тряпка!..
У меня словно красный свет вспыхнул перед глазами, какая-то сила подбросила меня, и я услышал гулкий стук топора о дерево. В этот момент я очнулся и начал спешно вырывать топор из бревна, как будто это что-то могло изменить, а он, как на грех, вошел глубоко…
Дали мне восемь лет. Сонечка вначале жила у моей мамы, а после ее смерти – у тещи.
Больше я не женился.
ПОСЛЕ ВОЙНЫ
Повесть
Николай Иванович Рябинин комиссовался по ранению в феврале сорок пятого. Возвращался он в свою Сосновую Поляну, что под Ленинградом, с большой обидой на начальника госпиталя: тот не уважил его просьбу – не пустил на фронт. Николай Иванович не собирался погибать, но пройти победителем по Берлину очень хотелось.
В Ленинграде у него никого не осталось, кроме бывшей жены – Зинаиды Васильевны, которая чудом выжила и дочь уберегла, работая посудницей в заводской столовой.
Он знал из писем, что Зина бросила дом в Сосновой Поляне и ушла с ребенком в Ленинград, когда немцы подходили к городу. А как она там жила, Бог знает: сердце тогда еще не отошло, да и на фронте не до этого было.
Николай Иванович долго не мог забыть ее проступков. Больно уж веселого нрава была Зина для замужней женщины. Ее, бывало, хлебом не корми, только попеть да поплясать дай. Она и в клубную самодеятельность бегала, и кино не пропускала, и даже в театры умудрялась ездить, хотя от Кировского завода до дома всякий раз пешедралом махала.
Одним словом, только себя и тешила, а того, что она мужняя жена, и в голове не держала.
Сколько он ни бился, так и не смог приучить ее ни к дому, ни к огороду. Поговорит с ней вечером – вроде бы все поняла, а как новый день настает, так у нее свои планы: репетиции, концерты, поездки в город – и опять недели нет.
Пробовал Николай Иванович и так и эдак… А тут, на его счастье жена забеременела и стала остепеняться. Он обрадовался: с ребенком ей будет не до самодеятельности, все станет на свое место. Но вышло все иначе: не прошло и года после рождения дочери, как Зинаида вызвала свою мать ухаживать за девочкой, а сама вернулась к прежней жизни, словно наверстывала упущенное.
Появилось много новых друзей, и среди них – мил друг, это уж как водится. К тому времени Зина окончательно уяснила, что Николай Иванович ей не пара. Хоть и хороший человек, но не для нее. С разводами тогда было туговато, поэтому разделили барахлишко и, пока суд да дело, стали жить врозь. Николай Иванович даже второй вход в дом сделал, веранду разгородил, а тут и война…
Вернувшись с фронта, Николай Иванович походил возле своего полуразрушенного дома, от которого остались стены да печка с трубой, повздыхал и поехал Зину искать. Надо было решать, как дальше жить, да и дочку повидать не терпелось. Может, удастся семейную жизнь начать заново. Уж тут-то все зависит от тебя самого, а не от шальной пули. И обида на Зину давно забылась.
Встретили его с радостью. Дочкой Николай Иванович долго не мог налюбоваться, потом с Зиной наговорились досыта. О довоенном разладе даже словом не обмолвились, но и о совместной жизни разговор не получился.
Николай Иванович несколько раз порывался предложить Зине сойтись, но память о прошлом то одного, то другого колола занозой. И опять шутили. Он рассказывал о друзьях-товарищах, о том, как его ранило в последний раз, утаив, однако, про осколок под сердцем. Зина тоже бодрилась, всплакнув немножко, поведала про свое блокадное житье, как жир с воды снимала, в которой посуду мыла, и выпивала перед уходом домой, а пайку Машеньке несла…