Лев Якименко - Судьба Алексея Ялового
— Помогал я своей бабе детей вскармливать, — сказал Михаил Афанасьевич. — Обучился. Практика у меня есть.
Все, что говорил и делал он, было исполнено какого-то удивительного чувства достоинства и необходимости. Хотя говорил он, пожалуй, мало. Приносили обед, и тотчас он появлялся в палате.
— Как на службу! — подшучивали поначалу.
Потрет щеку, засмущается:
— А чего… Делать-то все равно нечего.
И к Яловому с салфеткой. Как добрая няня.
Не засиживался, не задерживался после обеда.
— Покой вам надо, — ронял. — Сном всякая болезнь выгоняется.
Только и выпытал Яловой, узнал, что Михаил Афанасьевич из дальнего алтайского села. С малых лет при земле. Хлеборобы от деда и прадеда. Страстишка одна была. Пчелы. По весне, как выставит ульи, пчела начинает первый облет. Тишина такая… Веточка не колыхнется. Солнце пригревает, молодая трава пробивается сквозь прошлогоднюю листву, тянется к теплу. Пчел только и слышно. Жужжат, звенят… Благодать!
— Человеку покой нужен, — говорил Михаил Афанасьевич. — Которые суетятся, из загребущих, все им мало, перегорают быстро. И потом, к делу одному надо прикипеть. Вот хоть к земле. Или к книжке. По каменному делу, литейному… А те, которые кидаются то на одно, то на другое, у таких в руках соображения не будет. Неосновательные это люди.
Увидел как-то на тумбочке том Шиллера. Исторические драмы. Считалось, что сестра будет читать Яловому. Минут по десять раза два только и почитала… Откуда ей вырвать вольную минуту? Со всех сторон: «Сестрица, сестрица!» Полистал Михаил Афанасьевич книжку, что-то вычитал, шевеля губами. Удивился: «Тридцать лет воевали!» Вздохнул: «Сколько же годов в истории люди без войны обходились?»
Сказал:
— Зря говорят, будто мир на крови держится. Кабы все меж людьми в согласии устроить, только тогда и пойдет настоящая жизнь. А пока друг против друга с оружием или с кулаками, до тех пор и кровь будет.
И вот этот человек, который стал за последние недели родственно необходимым, в последний раз присел на стуле возле кровати Ялового.
— Доберетесь домой, напишите, Михаил Афанасьевич!
— Про что писать-то? Что доехал? Так это и так следует. Что делать буду? Известно. Обыкновенная жизнь, что про нее писать. Вот адресок оставлю. Будете в наших краях, заглядывайте.
Трудно было говорить, но Яловой начал с того, как он ему благодарен…
Михаил Афанасьевич то ли сконфузился, то ли даже обиделся. Глаза сузились, замкнулись.
— Зря про это… Меж людей все по-людски должно.
Встал:
— Не залеживайся. При первой возможности подымайся. Болезнь лежачих любит, она съедает их. На пасеку бы тебя ко мне, я бы тебя выходил… Трава у нас высокая.
На том и простились. Расстались навсегда.
…Кто бы мог подумать, что повернуться самому, без чужой помощи, со спины на бок и с бока на спину — счастье?
Он двигался. Да, пока в кровати, но он сам поворачивался. Не надо было звать нянечку, сестру. Он сам по себе, с трудом, упираясь рукой в стенку, взял и повернулся. Перед глазами поплыла голубовато-серая стена. Отдышись, лежи себе на боку, изучай. Надоест, возьмешь и повернешься. Отдыхай на спине. Сам себе хозяин.
И другое. Как ни закатывай в потолок глаза, а все же начал отходить, и всякий раз сжимался, когда сестричка или няня, хорошо, если пожилая, а по военному времени большей частью молоденькая, в самой девичьей поре, бесстрашно откинет простыню — подвинет «утку», верши свое дело, солдат.
Унизительна, страшна беспомощность!
Да и девчонок жалел. Несладко им приходилось. Они тоже страдали.
А теперь он сам себе казак. Никто не кормил. Ложку рукой удерживал. С перерывами, с отдыхом, но ел сам.
Мама рассказывала, в детстве его любимое слово было — «сам». Увидит кого, сразу с рук, кроха, ходить только начал: «Я — шам».
Приходилось начинать с этого: «Я — сам».
Подошел и для него колокольный праздничный день.
— Что, вставать будем?
В палату влетела сестричка, полы халата развеваются, вся улыбчивая, как солнышко.
Яловой сидел на кровати. В одних кальсонах. Бязевых, рудоватых, застиранных до чрезвычайности. Провалившиеся глаза. Худое заострившееся лицо. Но он сидел. Держался, как на шаткой палубе. И не падал. Поднапрягся и сел. Без посторонней помощи. Босыми ногами впервые за эти месяцы ощутил шершавую прохладу пола.
Кто-то сказал сестре об этом: встал, мол, капитан! Прибежала. Молоденькая. Умела еще радоваться за других.
— Халат, тапочки нести?
На месте не стоит, пританцовывает.
Голос сестры глохнет, угол палаты начинает поворачиваться, ползти вверх, Яловой валится в постель.
Холодный пот по спине. В голове — звонкое кружение.
— Отдохну, — говорит он сестре. — Встанем, пойдем.
Если правда, что человек произошел от мохнатого четвероногого предка… Как же, должно быть, трудно было ему подняться, встать на ноги, удержаться! Тут три месяца полежал, а там с изначальных времен на четвереньках.
Поднимись! Заставь себя устоять!
Все плыло, кружилось перед глазами. Непрочный мир колебался под ним, уходил из-под ног; кровати поехали перед глазами в разные стороны; стена то клонилась, то ползла вверх.
И все же он устоял. Двинулся. Почти повис на бедной сестричке, левая нога не слушалась, отставала, шлепал правой. Засекалась она, цеплялась за ровный пол. Левая рука вывернута, ладонь наружу. Будто подаяние просила.
И все же он двигался! И видел все совсем по-другому. Ему вдруг открылась необычная прелесть пространства и глубины. Скошенный мир выровнялся. Он теперь мог взглянуть на стол сверху. Увидел раскрытую книгу. Графин с водой. Мутноватая сверху, подсвеченная солнцем.
Ноги подламывались. Непрочные, нестойкие, они как будто состояли из одних костей. Шел, как на деревянных ходулях. Едва-едва передвигал их. Рухнул на ближнюю кровать.
Подскочил кто-то из раненых, подхватил с другой стороны. Вместе с сестрой помогли добраться до своей кровати. То ли несли, то ли помогали двигаться.
Один из самых великих дней в его госпитальной жизни!
16
Как тяжелый ледокол прокладывает дорогу во льдах, так и в госпитальных условиях, среди страданий, операций, холодного отчаяния и слабого света надежды, в этих невозможных для человека условиях, как только отступала смерть, прокладывали себе дорогу всевластные законы человеческого бытия.
Тяжелые ранения, болезни уравнивали всех лишь поначалу. Каждый возвращался к жизни или терял веру в возможное возвращение по-своему. В госпитале, как и везде, были свои мученики и праведники. Светлые герои. И ожесточившиеся в неверии. Были и ловкачи, а то и шкурники, которые из самого своего несчастного положения стремились извлечь наивозможную выгоду для себя.
Барахтался в кошмаре. Шел по целине. Слепил блеск снежного наста. Откуда-то из оврага выскочила собака. Понеслась прямо на него. Он отбивался ногами, крутился на месте. Она наскакивала с разных сторон. Прикрывал руками шею и лицо. Черная длинная собака осатанело подпрыгивала. Мотались оттянутые красные соски. Раззявленная пасть с острыми клыками у самого лица. Упал. Тут же вскочил. Увидел на рукаве полушубка вырванный клок. Собака вновь беззвучно мотнулась, резкая боль по всему телу, на снег капнула, задымилась кровь; он отчетливо видел расплывающееся яркое пятно. Очнулся. Притушенный синий свет лампочки у двери. Голые облетевшие ветки темных деревьев за окном. Простонал. И сейчас же угол подушки в рот. Загнал, как кляп. Удушил рвущийся крик.
К рассвету забылся. Освобожденно задышал. Впервые за эти месяцы увидел во сне Ольгу Николаевну. Да так явственно, так отчетливо. Будто расстались только вчера и вот теперь свиделись снова. Она возникла на пригорке среди желтовато отсвечивающих стволов высоких сосен. Медленно приближалась, помахивая рукой с отставленной назад, по-детски, ладошкой. В синей юбке, в той своей нарядной белой блузке — пламенела вышивка по рукавам, вдоль ворота. Но почему-то босая. Его больше всего поразили неправдоподобно белые, скользящие по песку ноги. Голос ее услышал: призывный, вздрагивающий, но какой-то приглушенный, будто летел он из потрескивающих разрядами далей:
— Алеша, давайте побегаем.
Яловой — со смешком, со всхлипом, про себя: «Не то что бегать, а и ходить-то теперь не горазд»; шлеп да шлеп, пока доковыляет, «дошкандыбает», как говорят на Украине…
Вдруг она оказалась рядом. Протянула руки, длинные пальцы коснулись его плеч, дрогнули ресницы, прикрыли глаза ее… Упруго поднявшаяся грудь коснулась его, она безвольно привалилась к нему. Болезненное желание обожгло его, он еще успел подивиться ему — после всего, что случилось…
Он вновь увидел ее уходящей вверх по пригорку. Босые ноги не касались земли. Они потемнели, почему-то в ржавых пятнах… Ни разу не оглянулась…