Григорий Люшнин - Строки, написанные кровью
Он сидел со мной в одной камере. Со сжатым ртом, словно сшитым невидимыми нитками, ни с кем ни слова. Здесь он за взрыв станка на заводе Круппа. Ему грозит теперь отправка в каменоломню.
Его суровое, как море в шторм, лицо с неподвижными, словно приколотыми голубыми глазами наполнено нестираемой злобой и местью. Но таким он не был рожден. Таким его сделали ежедневные пытки гестаповцев. А теперь его кормят соленой рыбой и не дают пить, чтобы он заговорил. Но он молчит. За это — каменоломня, где каждый метр забрызган кровью пленных.
И вот он, русский Геркулес, чтобы на него не покрикивали, не трогали, как других, конвоиры, работает, не разгибая спины. Он кряжистыми руками, как клещами, выворачивает камни, поднимает и кладет на голову и несет к вагонетке, не обращая внимания на стоны и окрики.
Даже сами конвоиры-эсэсовцы удивляются силе и выносливости этого бесфамильного человека.
Товарищ, с которым я везу вагонетку, говорит осторожно:
— Не человек, а сталь! Русский! Мой земляк, мы с ним из одного района.
— А почему он молчит?
— Причина есть. Он очень любил свою мать. Любил ее светлой, как солнце, любовью. Он ушел на фронт, а мать оказалась у немцев в тылу.
Она была учительницей и жила на земле уже шестьдесят лет. Немцы сожгли школу, а ее оставили не у дел.
Он попал в партизанский отряд, находившийся недалеко от родного села.
О его героических подвигах стало известно не только односельчанам. А мать гордилась тем, что не зря вскормила и вырастила сына.
Эшелон за эшелоном летели под откос, обоз за обозом попадали в руки партизан. «Бесфамильный» стал красным бельмом в глазах у фашистов, и они решили с ним разделаться. Поскольку его самого они не могли схватить, то узнав, что он очень любил свою мать, взяли ее в надежде, что сын придет спасать.
И он пришел. Но было уже поздно. Мать висела перед домом на перекладине. Одно лишь слово крикнул он тогда и оно прозвенело во всех уголках, где пиратствовали фашисты. Оно прогремело клятвой отмщения. Слово это было: «Мама»!
Из партизанского отряда он попал на танк и давил, как клопов, фашистскую нечисть. Но жажда мести за родную мать кипела в сердце. Он знал, что ей на шею накинул петлю унтер-офицер эсэсовец. И ему хотелось самому расправиться с ним. Он бы танком вмял его в землю и растер в порошок гусеницами. Но в одном из боев его танк подбили, а самого, раненого, взяли в плен.
Его гоняли днем и ночью на допросы. А он стиснул зубы и ни единого слова никогда, нигде, никто не слышал от него. А теперь он в каменоломне. Вот у кого надо бы занять терпения и мужества.
Какие же люди на земле русской! Так вот почему во веки-вечные никто не может покорить Россию!
Работа в каменоломне начиналась с рассвета и кончалась поздно вечером.
И каждый день недосчитывались мы десятков товарищей. На другое утро их места занимали новые заключенные, которых тоже поджидал обвал или пуля охранника.
Узников стерегла рота эсэсовцев. Они сидели за огромными каменными глыбами или в ямах. Каждая попытка к бегству заканчивалась смертью узника.
А надзиратели ходили с плетками и подстегивали тех, кто не справлялся с камнем.
Как-то посмотреть работу в каменоломне приехал из штаба унтер-офицер эсэсовец. На груди его висели два креста, и выглядел он молодцевато рядом с запыленными охранниками.
— Слабо идет работа, — вдруг заявил он, небрежно постукивая железным прутиком по сапогу. — Мелкие камни носят русские. Что ж, они все такие слабые?
— Господин офицер, — стал докладывать старший охранник, — у нас есть богатырь, один за всех работает.
— Ну-ка, ну! Где он?
— Вон ворочает глыбу.
— Пойду посмотрю, что за силач.
И офицер подошел к «Бесфамильному».
Тот, согнувшись, выворачивал облюбованный камень, похожий на могильную плиту.
Эсэсовец хлестнул по голой спине узника. «Бесфамильный» даже не шевельнулся, словно его тронул не железный прут, а нежная весенняя травка. Тогда офицер со всего размаха перепоясал его еще раз поперек спины. Богатыря словно муха укусила, он распрямился, ухмыльнулся. Но вдруг лицо его налилось кровью.
«Бесфамильный» вспомнил, что его мать была вздернута на виселицу унтер-офицером.
Заметив гнев в глазах пленного, немец вытащил из кобуры пистолет.
— Ну, поднимай! — приказал он.
«Бесфамильный» нагнулся над каменной плитой, нащупал края, за которые можно поудобнее взяться, напружинился, собрав последние силы, что-то промычал — и каменная плита оторвалась от земли. Зашуршали под ногами мелкие камни. Застыли, как у мертвеца, глаза фашистского палача. Неужели поднимает?
Вот плита уже на уровне груди. А сам «Бесфамильный», словно забетонированный в щебень, стоит, напрягая все жилы. Ведь это последний случай отомстить за мать.
Вся каменоломня замерла. Казалось, не было тут ни охраны, ни узников. Все смотрели на «Бесфамильного».
Серая глыба минует голову и на вытянутых руках повисает в воздухе. Глаза «Бесфамильного» горят.
Каменная плита вдруг срывается с шершавых ладоней и обрушивается на эсэсовца.
И никто не мог сдвинуть с места этот камень, похоронивший унтер-офицера. Несколько охранников не в силах были даже пошевелить его. Так среди могил тысяч русских пленных выросла еще одна могила — могила офицера-эсэсовца, — со свежим надгробным камнем.
«Бесфамильного» подвели к обрыву и дали по нему две автоматные очереди.
И последнее, что успел он крикнуть, было: «Мама»!
Это слово полетело с обрыва каменоломни через реки и леса в Россию и стало звать на месть братьев.
Любимая мама, мне ровно
Исполнилось двадцать лет.
Не вышел таскать я бревна,
Обеда мне, мама, нет.
За это, я знаю, кровью
Умою теперь траву.
Но верь, что твоею любовью
И лаской твоей проживу.
Вот она, любовь!
В одиночную камеру Шверинской крепости меня привезли ночью. В камере было сыро, пахло плесенью. Семь суток торчать мне в этом мраке. Я нащупал руками незастеленную кровать, привалился и заснул, как убитый, впервые после двухдневных допросов с побоями.
Утром рано сквозь щель окна пробился свет, и тогда можно было разглядеть серые, исписанные разными фамилиями стены. Я стал искать русские и читать их вслух. И вдруг заметил под самым потолком рисунок — сердце, пронзенное стрелой, и подпись «Алексей + Наташа». Как мог туда влезть человек? Этот вопрос мучил меня до тех пор, пока я не вспомнил Лешку, который спал рядом со мной на нарах. Это было в самом начале плена. В камеру его втолкнул полицейский.
— Меня зовут Лешка, — представился он. — Не люблю болтунов.
На другой день у него на нарах появилось выцарапанное гвоздем имя «Наташа». Каждый вечер он вспоминал о ней. Любил он ее самой светлой любовью. А фашисты эту любовь разорвали и, видать, надолго. Когда Лешка рассказывал о своей Наташе, лицо его сияло. А какая была радость на сердце! Такое словами не передается.
Однажды кто-то из слушавших оборвал Лешкин рассказ:
— Не надоело ли тебе о ней долдонить? Она, небось, замужем давно.
Как мне было жаль в эту минуту Лешку. У него, бедного, даже слезы выступили на глазах:
— Не может быть, она не выйдет замуж ни за кого, клянусь!
После этого он только мне рассказывал о Наташе. Вскоре его увезли от нас на какой-то завод работать. А через месяц мы услышали, что он один, ни с кем не посоветовавшись, вывел из строя два токарных станка. На другой лень его арестовало гестапо и отправило неизвестно куда. Но перед смертью, видно, Лешка сидел в этой камере. И рисунок — дело его рук. Мне понятно стало, как он ухитрился туда влезть. Кровать была поставлена «на попа» и прижата к стене. На нее-то он и встал, чтобы нарисовать сердце, пронзенное стрелой, и подписать «Алексей + Наташа». Да, это была настоящая любовь. Эту любовь Алексей пронес в своем сердце до последнего вздоха. Он стоял в моих глазах — высокий, с худощавым лицом, милой улыбкой. В память о нем все семь дней я писал на стене легенду.
На стене тюремной
Сердце и стрела…
Горькая легенда
До меня дошла.
Жил на свете парень,
Девушку любил.
За любовь в темницу
Он посажен был.
Заставляли парня
Позабыть любовь,
И тогда он будет
На свободе вновь.
— Это не случится, —
Он сказал врагам. —
Я любовь к подруге
Не оставлю вам.
И на это хватит
Верности и сил.
Парень был настойчив,
Русский парень был.
Палачам-фашистам
Молодца не жаль —
Вытащили сердце,
Крепкое, как сталь.
И закрыли снова
Сердце под замок.
Парень свою девушку
Разлюбить не мог.
Как враги узнали,
Что цела любовь,
В камере тюремной
Появились вновь.
В камере холодной
Темною порой
Прикололи сердце
На стене стрелой.
По стене стекает
И поныне кровь.
Вот она, какая
У солдат любовь.
Через год после меня в этой камере сидел пятнадцать суток один военнопленный, который потом рассказывал, что все надписи и фамилии были затерты и закрашены. А вот сердце, пронзенное стрелой, с подписью «Алексей + Наташа» цело. Не смогли надзиратели достать его своей кистью.