Кирилл Косцинский - ЕСЛИ МЫ ЖИВЫ
Ветер взметал облака пыли и сухих листьев. Плелись редкие прохожие. Толстая баба, несмотря на жару укутанная в платок, торговала семечками. Качаясь будто от ветра, нетвердо переставляя ноги, катил детскую колясочку старик в макинтоше. В коляске, поверх каких-то узлов, зеленел кочан капусты. Два немецких солдата, сверкая начищенными сапогами, осторожно, точно боясь разбить, поддерживали под руки молоденькую и хрупкую, чуть подкрашенную девушку.
— Нейн, — говорила она, поворачиваясь к одному из солдат. — Их либе зи больше…
Я вспомнил, как недавно кто-то из наших, вернувшись из города, рассказывал, что немцы повесили объявление, что-то вроде: «Офицерскому казино для обслуживания господ офицеров требуется пять красивых девушек, желательно владеющих немецким языком. Принятые обеспечиваются бесплатным питанием и спецодеждой…»
Что понимали немцы под «обслуживанием» и «спецодеждой», было не очень ясно, но на эти пять мест собралось порядочное количество претенденток. Были там и явные проститутки, были молодящиеся, накрашенные старухи, были ивнешне порядочные, совсем молоденькие девушки, польстившиеся на шелковые чулочки и даровую жратву… Уж не из этой ли пятерки счастливиц была только что встреченная мной девица?
Я вдруг поймал себя на том, что подозрительно вглядываюсь в лица прохожих: за весь день не видел я ни одного хорошего, открытого человеческого лица. Какие-то испуганные, придавленные страхом люди ходили кругом. Среди них мог быть не один тайно или явно сотрудничающий с немцами. Что стоило ему повернуть за мной и, шепнув два слова первому полицаю или немецкому солдату, записать в свой актив лишний факт преданности фюреру и райху? Ведь было в моем облике что-то привлекшее внимание того детины у элеватора, да и мальчишка не случайно сразу решил, что я приезжий…
Да, ни одного лица… Быть может, только тот бронзовый памятник — человек, замахнувшийся обломком шпаги. На лице его лежал отпечаток достоинства и твердости, немыслимых в этом придавленном немцами городе. Но и то сказать — ведь он продолжал жить в каком-то своем восемнадцатом веке!
К черту! Мы найдем какую-нибудь «идальню», перекусим, отдохнем десяток минут и приступим к делу.
Надо было и отдохнуть и перевернуть портянку: я слегка натер себе ногу и, кажется, стал чуть-чуть прихрамывать. А мы не будем хромать, пан Харченко! Не будем!
Я прошел мимо офицерского казино, мимо ресторана с надписью «Только для немцев». Шедший впереди меня старик обернулся, и я заметил тень беспокойства на его лице. Кого-то онувидел за моей спиной, и, насторожившись, я услышал сзади неторопливые шаркающие шаги.
Мне нельзя было оглядываться. Я знал это, я чувствовал это всем тем, что называют инстинктом самосохранения. Сзади была опасность. Может быть, эсэсовцы, может быть, полицейский патруль или просто шпик? Обернуться — значило бы укрепить подозрения, в ком бы они ни возникли, выдать свое беспокойство. И я продолжал идти за стариком валкой, ленивой походкой никуда ее спешащего человека.
Я сделал еще несколько шагов, и нечто более сильное, чем благоразумие и осторожность, заставило меня обернуться. Я встретился с глазами шедшего за мной человека. Засунув руки в карманы брюк, шел он неторопливой походкой. Цветастая тюбетейка была сдвинута набок. По этой тюбетейке я и узнал его.
Ничтожное мгновение мы смотрели друг другу в глаза, но по дрогнувшим в едва заметной улыбке губам, по неуловимому блеску зрачков я понял, что он если и не знает наверное, то, во всяком случае, догадывается о том, кто я такой и что делаю.
Я шел так же спокойно, как и раньше. Всякая опасность страшна только до тех пор, пока не знаешь ее истинных размеров. Теперь же все было ясно: ко мне прицепился хвост.
Старик, с трудом разгибая ноги, ускорил шаги. Коляска его затарахтела громче. Заложив руки за спину, небрежной походкой шел за ним я. За моей спиной шаркал подошвами нескладный человек в цветной тюбетейке.
Теперь мне следовало выбраться поживее из центра города: вон там, за разрушенным домом, виднеется какой-то проулок. Выйти на окраину,где поменьше народу. А там… Пусть он продолжает прогулку!
Но за разрушенным домом я вижу две сизых фигуры. Я сразу узнаю эту форму: в Соломире мне приходилось видеть таких субчиков. Огромная, в форме полумесяца бляха с надписью «Feldgendarmerie»[1] болтается на цепи, перекинутой через шею. Я уже вижу и их погоны: впереди величественно плывет вахмистр, на полшага сзади — рядовой жандарм с автоматом.
Теперь по логике вещей события должны развиваться так: переулок патруль пересечет раньше меня. Вахмистр внимательно, сверху донизу, окинет меня подозрительным взглядом. «Аусвайс! — скажет он, останавливаясь. — Пас-спорт», Сзади подойдет человек в тюбетейке. — «Это подозрительный человек», — скажет он, показывая на меня…
И тут мне в голову приходит гениальная мысль. Я даже улыбаюсь от удовольствия.
Я иду прямо на вахмистра. Он встречает меня удивленным взглядом. С трудом припоминая немецкие слова, я спрашиваю:
— Ферцайхен, герр лейтенант. Во ист комендатура? Ферштеен зи? Комэндант…
Жандарм, видимо, не привык, чтобы жители обращались к нему с вопросами. Он морщит лоб и смотрит на меня снизу вверх голубыми, чуть испуганными глазами. Потом оборачивается к солдату и спрашивает его о чем-то с таким грассированием, будто в горле у него перекатываются камни.
— Цо хцешь? — переводит солдат. — Цо тржеба?
Я повторяю вопрос и испытываю мучительное желание оглянуться: что делает тюбетейка? Солдат на какой-то невообразимой смеси польского, немецкого и русского языков объясняет мне — я не очень слушаю его, но утвердительно киваю головой и улыбаюсь. Вероятно, я чуточку переиграл, потому что вахмистр, подняв левую бровь, пристально разглядывает меня, что-то соображая. Я опускаю глаза, говорю «данке шён» и дохожу до угла. Здесь я задерживаюсь и окидываю взглядом улицу.
Плывет, удаляясь, вахмистр, торопится куда-то женщина с авоськой в руках, да рядом со мной бездомный пес с обожженной, клочьями висящей шерстью обнюхивает тумбу. И прямо на углу, на пыльном стекле витрины, виднеется заветная надпись: «Домашнi обiди».
4
Я просидел в столовке с полчаса. Хозяйка — неопрятная, в засаленном халате, но с ярко накрашенными губами женщина — принесла тарелку борща и, понизив голос, спросила, не хочет ли молодой человек чего-нибудь выпить. Я отказался, и хозяйка, недовольно насупившись, удалилась за стойку. Ожесточенно передвигая посуду, она бормотала, что все ее предприятие— чистое разорение и что лишь забота о своих согражданах заставляет ее продолжать это безнадежное дело. Потом она швырнула мне тарелку с бесформенными кусками чего-то совершенно несъедобного.
— Доходы! — рокотала она, хотя я ни слова не сказал о ее доходах или вообще о чем бы то ни было. — Какие мои доходы? Курям на смех, а не доходы. Плакать только из тех доходов! Как пойдешь до рынка, так из тебя всю душу вынимут! Так то людям не интересно. Им интересно нажраться — подешевле, да получше…
Я не спорил с хозяйкой, хотя не заметил, чтобы еда была «получше», что же касается дешевизны, то позднее, расплатившись, я невольно задумался над тем, сколько тонн оккупационных марок нужно зарабатывать, чтобы иметь возможность обедать так каждый день.
Пообедав, я осторожно стянул сапог, нащупал потертое место. Волдыря еще не было. Я тщательно обернул ступню портянкой и снова натянул сапог.
Я сидел возле стойки, прямо против меня была дверь на улицу. Дверь была открыта, проволочная сетка, вставленная в проем, позволяла видеть противоположную сторону улицы.
Я расплатился, положил в карман сдачу и направился к выходу. На тротуаре напротив стояли двое, о чем-то разговаривая. Это был все тот же тип в тюбетейке, а с ним худощавый, невысокий человек. Лицо его показалось мне знакомым.
Я вернулся к стойке.
— А знаете… Пожалуй, я бы выпил что-нибудь.
Лицо хозяйки преобразилось, она даже улыбнулась.
— О чем может быть разговор? Конечно, хорошему человеку всегда надо выпить. Сейчас я вам такого налью, что вы этого нигде не будете иметь. Это ж не самогон, а чистое золото, как та пшеничная с белой головкой.
Она погрузилась под стойку и выставила стакан мутно-желтой жидкости. По комнате, перебивая горький запах жареного сала, прошел резкий душок.