Чарльз Буковски - Юг без признаков севера
Меня больше начинает интересовать пиво, нежели поэзия. Между стихотворениями я разговариваю, сухое банальное дерьмо, скучно. Я Х.Богарт. Я – Хемингуэй. Я – срань горячая.
– Читай стихи, Чинаски! – орут они.
И они правы, знаете ли. Пытаюсь придерживаться стихов. Но большую часть времени я еще и у дверцы холодильника. Работа от этого только спорится, а они свое уже заплатили. Мне рассказывали, как Джон Кейдж однажды вышел на сцену, съел яблоко, ушел, получил тысячу долларов. Я прикинул, что надо выпить еще несколько.
Так, закончилось. Столпились вокруг. Автографы. Они приехали из Орегона, Лос-Анжелеса, Вашингтона. И хорошенькие славненькие девчонки тоже. Вот что доконало Дилана Томаса.
Снова наверху у нас, пьем пиво и разговариваем с Лорой и Джо Крысяком. Внизу ломятся в дверь.
– Чинаски! Чинаски! – Джо спускается их отфутболить. Я – рок-звезда. Наконец, я тоже иду вниз, некоторых впускаю. Некоторых я даже знаю. Голодающие поэты.
Редакторы малюсеньких журналов. Пролезают и те, кого я не знаю. Ладно, ладно – запирайте двери!
Выпиваем. Выпиваем. Выпиваем. Эл Масантик в ванной падает и раскраивает себе череп. Прекрасный поэт, этот Эл.
Ладно, все говорят одновременно. Просто еще одна неряшливая пивная пьянка. Потом редактор малюсенького журнальчика начинает колотить какого-то гомика. Мне это не нравится. Я пытаюсь их развести. Разбивают окно. Я сталкиваю их с лестницы. Я всех сталкиваю с лестницы, кроме Лоры. Вечеринка окончена. Ну, не совсем.
Начинаем мы с Лорой. Начинаем мы с моей любовью. Характерец у нее ого-го, у меня – ей под стать. Как обычно, из-за ерунды. Я говорю, чтоб она катилась к чертям.
Она катится.
Просыпаюсь через несколько часов, а она стоит посреди комнаты. Я подскакиваю с кровати и крою ее последними словами. Она на меня прыгает.
– Я тебя убью, сукин сын!
Я пьян. Она меня валит на пол в кухне. Рожа у меня разбита, идет кровь. Она прокусывает мне руку. Я не хочу умирать. Я не хочу умирать! Будь проклята страсть! Я забегаю в кухню и выливаю себе на руку полбутылки йода. Она выкидывает мои трусы и рубашки из своего чемодана, забирает свой билет на самолет. Снова в пути. У нас снова все кончено навсегда. Я ложусь обратно в постель и слушаю, как ее каблучки цокают под горку.
На обратном пути в самолете камера снова работает. Парни с Канала 15 сейчас все выяснят про жизнь. Камера останавливается на дырке у меня в руке. Я держу стакан с двойной порцией.
– Джентльмены, – говорю я, – с женщиной никогда ничего не выйдет. Абсолютно никак и никогда.
Все они кивают, соглашаясь. Звукорежиссер кивает, оператор кивает, продюсер кивает. Кивают и некоторые пассажиры. Всю дорогу я пью по-тяжелой, смакуя свою скорбь, как говорится. Что поэту делать без скорби? Она ему нужна так же, как пишущая машинка.
Конечно, бар в аэропорту тоже мой. В любом случае был бы моим. Камера идет в бар за мной. Парни в баре озираются, поднимают стаканы и говорят о том, как с женщиной ничего никогда не может выйти.
За чтения я хапнул 400 долларов.
– А зачем камера? – спрашивает сидящий рядом.
– Я поэт, – объясняю ему я.
– Поэт? – переспрашивает он. – Как вас зовут?
– Дилан Томас, – отвечаю я.
Поднимаю стакан, опустошаю его залпом, смотрю прямо перед собой. Поехали.
Без шеи и дурной как черт
У меня живот крутило, а она снимала меня, пока я потел и подыхал в очереди, наблюдая, как какая-то пышечка в коротком лиловом платьице и на высоких каблуках расстреливает из воздушки отряд пластмассовых уточек. Я сказал Вики, что сейчас вернусь, попросил у девчонки за стойкой одноразовый стаканчик и немного воды и заглотил свои алка-зельцеры. Откинулся на спинку и вспотел.
Вики была счастлива. Мы сваливали из города. Мне нравилось, когда Вики счастлива. Она заслужила свое счастье. Я встал, сходил в мужскую комнату и хорошенько просрался. Когда я вышел, пассажиров уже звали на посадку. Гидроплан был не очень большой. Два пропеллера. Мы зашли последними. Там помещалось всего шесть или семь.
Вики села в кресло второго пилота, а мне состряпали сиденье из той штуки, которая складывается над дверью. Вперед! СВОБОДА! Мой ремень безопасности не работал.
На меня уставился какой-то японец.
– У меня ремень не работает, – сказал я ему. Он ответил мне счастливой ухмылкой.
– Соси говно, малыш, – сказал я ему. Вики все время оглядывалась на меня и улыбалась. Она была счастлива – как дитя с конфеткой, 35-летним гидропланом.
Полет занял двенадцать минут, и мы ударились о воду. Я не срыгнул. Выбрался наружу. Вики мне все про него рассказала:
– Самолет построили в 1940 году. У него в днище дырки. Он управлял рулями рукояткой с крыши. Я ему говорю: “Мне страшно,” – а он отвечает: “Мне тоже”.
В получении всей информации я целиком зависел от Вики. У меня не очень хорошо получалось разговаривать с людьми. Ладно, упаковались мы в автобус, потея, хихикая и переглядываясь. От конца очереди на автобус до гостиницы было квартала два, и Вики меня информировала:
– Вот здесь можно есть, вот тебе винная лавка, вот бар, вот тут опять можно поесть, вот еще одна винная лавка…
Номер был ничего, выходил вперед, на самую воду. Телевизор работал смутно и сомневаясь, и я хлопнулся на постель и стал его смотреть, пока Вики распаковывалась.
– Ох, я просто в восторге от этого места! – говорила она. – А ты нет?
– Да.
Я встал, сходил вниз, через дорогу и купил пива и льда. Льдом набил раковину и сунул в него пиво. Я выпил 12 бутылок пива, после 10-й поцапался из-за чего-то с Вики, допил остальные две и уснул.
Когда я проснулся, Вики уже купила сундучок для льда и теперь рисовала что-то на крышке. Вики была ребенком, романтиком, но за это я ее и любил. Во мне жило столько мрачных демонов, что такому я был только рад.
”Июль 1972. Авалон Каталена” вывела она печатными буквами на сундучке. Грамотно писать она не умела. Никто из нас не умел.
Потом она нарисовала меня, а ниже – “Нет шеи и гадок, как черт”.
Затем изобразила дамочку, а под ней написала: “Генри может отличить хорошую попку на вид”.
И в кружочке: “Только Бог знает, что он делает со своим носом”.
И еще: “У Чинаски роскошные ноги”.
Кроме этого она нарисовала большое количество разнообразных птичек, солнышек, звездочек, пальм и океан.
– Ты в состоянии позавтракать? – спросила она. Никто из моих предыдущих женщин меня не баловал. А мне нравилось, когда меня баловали; я чувствовал, что я это заслужил. Мы пошли и отыскали сравнительно приличное место, где можно было есть за столиком снаружи. За завтраком она меня спросила:
– Ты правда выиграл Пулитцеровскую Премию?
– Какую Пулитцеровскую Премию?
– Вчера вечером ты сказал мне, что выиграл Пулитцеровскую Премию. 500,000 долларов. Ты сказал, что тебе пришла лиловая телеграмма об этом.
– Лиловая телеграмма?
– Да, а еще ты сказал, что обставил Нормана Мейлера, Кеннета Коча, Дайану Вакоски и Роберта Крили.
Мы доели и побродили вокруг. Все местечко состояло из пяти-шести кварталов. Всем было по семнадцать. Сидели и апатично чего-то ждали. Правда, не все. Было там и несколько туристов, пожилых, решивших во что бы то ни стало хорошенько оттянуться. Они сердито заглядывали в витрины и топали по мостовым, испуская лучи: у меня есть деньги, у нас есть деньги, у нас больше денег, чем у вас, мы лучше вас, нас ничего не волнует; все говно, а вот мы – ни фига не говно, и мы знаем все, смотрите на нас.
Со своими розовыми распашонками, зелеными распашонками и голубыми распашонками, с квадратными белыми гниющими туловищами, шортами в полосочку, безглазыми глазами и безротыми ртами они шли, очень пестрые, как будто цвет может пробудить смерть и превратить ее в жизнь. Карнавал американского распада на параде – они не имели ни малейшего представления о том, какое изуверство творят над самими собой.
Я бросил Вики, поднялся наверх, сгорбился над машинкой и выглянул в окно.
Безнадежно. Всю свою жизнь я хотел быть писателем, а теперь, когда у меня есть шанс, не прет. Ни коррид, ни бокса, ни молодых сеньорит. Даже проблесков вдохновения нет. Выебан и высушен. Не могу пришпилить слово к бумаге, меня загнали в угол. Осталось только лечь и умереть. Но я же всегда воображал себе это по-другому. Писание, я имею в виду. Может, из-за того фильма Лесли Ховарда.
Или из того, что вычитал о жизни Хемингуэя или Д.Г.Лоуренса. Или Джефферса.
Писать можно начинать по-всякому. Пишешь себе некоторое время. Потом знакомишься с кем-нибудь из писателей. С хорошими и плохими. Но у всех души жестяных побрякушек. Это понимаешь сразу же, как только попадаешь с ними в одну комнату.
На каждые 500 лет приходится только один хороший писатель, а ты – не он, и они, вероятнее всего, – тоже не те. Мы все выебаны.