KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Классическая проза » Борис Кундрюцков - Казак Иван Ильич Гаморкин. Бесхитростные заметки о нем, кума его, Кондрата Евграфовича Кудрявова

Борис Кундрюцков - Казак Иван Ильич Гаморкин. Бесхитростные заметки о нем, кума его, Кондрата Евграфовича Кудрявова

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Борис Кундрюцков, "Казак Иван Ильич Гаморкин. Бесхитростные заметки о нем, кума его, Кондрата Евграфовича Кудрявова" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

— Вот, говорят, рассуди нас, странник степной. Нет у нас в Атаманы человека подходящего. А должон он быть:

храбер, как орел,

жесток, как коршун,

быстер, как олень,

умен, как никто из нас, так умен, што-б ум казачий наружу даже выступал и сзади на десять верст волочился. Во-о, какой должон быть казак.

Кивает старичек головой, усмехается. Доел рыбку, вытер седые усы, расправил бороду, да и говорит:

— Вижу, со степи к вам казак прийдет, так у него от ума на голове трава растет, — его и выбираите.

Сказал и исчез".

Тут Нюнька, догадавшись о конце сказки, в ладоши захлопала.

— Ну, слушай, слушай — сказал Иван Ильич.

„Сказал старичек и исчез. Будто его и не было вовсе. Подивились казаки — был старичек и нет его. Валяется лишь на дороге тараний хвост и голова в пыли. Што за диво чудное такое? Стоят и думают. Может посмеялся над ними старик.

Ан смотрят — входит в ворота конь, на коне казак спящий, на казаке — папаха, а в папахе — лопух.

Сняли Тараску с седла, не успел казак и глаз протереть. Дали ему в руки булаву Атаманскую — Войсковую, а она, как солнце; одели шапку меховую, а она, — што наша хуторская колокольня.

А когда осенью пришел Никодим и привел свой отряд, то стал всем казакам говорить:

— Всех привел, а один сбежал у меня, предатель. Ровно тума, а не природный казак. Скажу Атаману — пушшай на него пеню Войсковую наложить, а уж ежели я пымаю — так прошшай его чуб расчудесный.

Говорит, а Тараска за его спиной стоит, притаившись. Потом положил Никодиму руку на левое плечо, повернул к себе лицом — тот аж зажмурился. Да как-жаш — стоит Тарас и держит булаву Войсковую.

Упал Никодим на колени, котлом-головой в ноги кланяется, прощенья просит.

— Прости, батька-Атаман.

— Бог простит, а уж казак Дону не изменшшик.

И перед походом играли казаки песни, скакали и штуки разные на конях выделывали, и стрелы в синие небеса запускали, казачка плясали.

Никодим себе на ус наступил и трубку свою разбил.

Уж гуляли казаки, потешалися, силой молодецкой похвалялися, и я с ними хвалился, пока не напился и в ковыль не свалился".

— Ну-уж табе подай только, — сказала смеясь Петровна, сразу разрушив наше сказочное настроение. Сказка была окончена. Все встали и стали желать друг другу спокойной ночи, потом мы с Васильевной пошли до-дому.

Начал я хорошо свои воспоминания, а вот как их кончу, не знаю и когда — тоже. А может я и не с того вовсе начал? Может надо было начать с данного момента, да и углубиться потом в интересную жизнь Гаморкина, богатую разнообразнейшими событиями, углубиться, да и кончить на его рождении, кончить в тот самый момент, когда при его появлении на белый свет, отец Ивана Ильича забил свою трухменку на затылок и выразил свое удивление в недвусмысленном восклицании:

— Што за гусь родился, Царица Небесная!?

Под „гусем" можно подразумевать новорожденного.

Иван Ильич родился, конечно-же, в рубашке. В этой рубашке, как он сам рассказывает, он ходил до восьмого года, пока, купаясь в Дону, не повесил ее на кусты, — тут-кто-то ее и скрал.

— Но счастье мое, — уверял Иван Ильич, — осталось со мной. А рубашка? — шут с ней. Старенькая, все равно, стала, во многих местах прохудилась. Да и шутка сказать — восемь лет носил. Рукав у ней один был оторван, и вырос я из ней порядочно. Первое чувство при рождении меня охватившее, была злость на окружающих и на то, што чья-то рука, меня, Ивана Ильича Гаморкина, долго и упорно шлепала.

— Не кричит, — возмущалась бабка, и для чего-то полезла мне в рот пальцами.

От пальцев пахло огурцами и таранкой.

Отец же ходил из угла в угол и говорил:

— Пошлепай ешшо!

И меня шлепали и подбрасывали, но я, стиснув зубы, молчал и голосу своего подавать не хотел. Не хотел вступать в разговоры. Во-первых, как я сказал — я был недоволен. Чем? — а всем. Мне не нравились и полумрак в курене и охаюшшая маманька, и па-панька в черевиках на босу ногу, в залатанных синих, с красными полосами по бокам, штанах, и бабка повивальная, бьюшшая меня неустанно по одному и тому же месту, а, во-вторых, я не знал — зачем я вообще родился на сей грешный свет?

И вдруг я почувствовал значительное облегчение.

Рука, меня шлепавшая, мгновенно отдернулась.

Бабка вскрикнула:

— Паршивец!

Папанька покатился со смеху и сказал:

— Ну, усе в порядке…


Мать, как и следует больной, поморшшилась и застонала громче.

Да, вот именно, — начало ли это моих „заметок", или конец? А может мне как раз нужно было зрелый возраст Ивана Ильича захватить, тем более, что при рождении я-то не присутствовал, еще и на свете меня не было, да и встретились мы с Гаморкиным, когда мне было шестнадцать лет, — тогда меня из Духовного Училища выперли за чрезмерную любовь мою к вину и к военным подвигам Как странно. Как казаку, мне удивительно трудно было туда попасть, и как потом принадлежность к Казачьему народу, помогла мне вылететь из школы с быстротой и легкостью невероятной.

Причудливо и затейно переплелась моя судьба с судьбой Гаморкина. Уж много написав о нем — целые книги, я догадался, что надо было начинать с нашей первой встречи, а то вот теперь, когда уже кой-какие мои записи о нем разошлись по рукам, — как их соберешь для исправления? Бегал я, собирал их между знакомыми, говорил:

— Дайте, я иначе намаракую.

Не дают.

— Пошел, говорят, к чертовой матери… Знаем мы вас — списателей, — дашь, а потом — ищи ветра в поле…

Эх мать честная, что я наделал. Вот уж верно кто с детства к какому ремеслу не приучился — лучше не берись. Со встречи моей надо было мне эти вот записки начать. Да-а, надо было перо, обмокнутое в чернило (из карандаша сам разводил) на бумагу поставить и так вот начинать.

Встретились мы с казаком Донским, Иваном Ильичем Гаморкиным в Новочеркасске, Сенном базаре. Сидел он около своей арбы пожирал огромный розовый арбуз.

— Гей, казаче! — окликнул он меня, — подь-ка сюды.

И когда я подошел, он чистосердечно сказал:

— Хороши у тебя штанцы-шальвары. Хороши… Иде ты, сукин сын, сукна такого достал?

— От деда еще, — похвастался я, хотя шаровары были у меня совсем новые и я за них все свои деньги в Березовской станице отдал.

— Ха, — усмехнулся Ильич, заглянув мне в глаза, — малый, а брехло порядочное.

Он стал закручивать цыгарку, а мне, страсть как курить хотелось, я к нему и присел. Через минуту его кисет был у меня, а около моегс согнутого колена, стояла, напоминая чарку, полная сока, половина его арбуза. Мы разговорились, причем Иван Ильич называл меня — малец-станишник, а я его величал — отец, хотя он и был старше меня всего на пять лет. Это ему нравилось и под конец, узнав, что мы одной станицы, предложил съездить к нему на хутор и погостить. Так как я гулял по Отечеству своему — Войску Донскому, боясь показаться на глаза к батюшке и матушке, то с радостью согласился на его столь заманчивое для меня предложение.

Затем последовал ряд частых встреч моих с Иваном Ильичем, и служили мы с ним вместе, и всегда он мне рассказывал в свободные часы все, что с ним случалось в жизни и все, что он знал или слышал о Казачестве.

Не помню я фамилии, а слыхал, что при Наполеоне был историк и записыватель его жизни — так-то вот и я, — когда уже в зрелых летах начал записывать, говаривал Гаморкину об этом аналогическом случае. На это он мне отвечал:

— Далеко петуху до сокола.

Подразумевая себя под „соколом".

— А ты, Кондрат Евграфыч, хуть и с одним глазом, а пиши по-крупней, по-понят-ней, што-б казаки разобрать могли, каки-таки дела занесены и пропечатаны.

Да-а, и вот какое я событие не занесу в тетрадку, Иван Ильич сейчас же чертой отчеркнет и распишется:

„Читал и все оказалось верным в етой кетрадке.

Каптенармус Гаморкин".

— Без етого твоя запись ничего не значит, то-есть.

И сам страшно интересовался всем написанным и даже поощрял меня.

Иной раз нахмурится и сам говорит:

— Запиши-ка, станица, вот-ето: „У казака уму, што бурьяну, а у мужика — нет не шматка. Хоть кобыла безхвостая, да шашка вострая. Береги, казак, жану пушше глаза"…

И воодушевляясь, говорил:

— Уж так верно сказано. Не уберег значит, — баба и в сторону.

А бабы разныя есть. И заметь, раньше не любили казаки баб, как теперь. Как теперь именно. Теперь же, как пьяницы стали.

Раньше — целомудрие и бранное житие, а потом, стало-быть, по-чарке, по-чарке, да и пристрастились. До того пристрастились, индо жуть берет. Иного от бабы и не оторвешь. И песня есть такая:

„Як губам прилипну и с нею помру"…

„Пчелочкой" называется. Пчелочка там летаить вроде.

— Конечно, што-же? Сладкая ето и рискованная вещь! Нешто вроде хрукта. Скажем — вино-о-огра-ад, ананас, а то — ба-а-ба.

Как жердёла молодая, у которой и ветки гнутся, и цветы цветуть, и плоды родятся, и с которой ты вниз головой, когда она в срок войдет, сорваться можешь. И царапается, и плодами кормить, и тень тебе и благодать. Уходить, главное, от ней не хотится.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*