KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Классическая проза » Борис Кундрюцков - Казак Иван Ильич Гаморкин. Бесхитростные заметки о нем, кума его, Кондрата Евграфовича Кудрявова

Борис Кундрюцков - Казак Иван Ильич Гаморкин. Бесхитростные заметки о нем, кума его, Кондрата Евграфовича Кудрявова

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Борис Кундрюцков, "Казак Иван Ильич Гаморкин. Бесхитростные заметки о нем, кума его, Кондрата Евграфовича Кудрявова" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Как жердёла молодая, у которой и ветки гнутся, и цветы цветуть, и плоды родятся, и с которой ты вниз головой, когда она в срок войдет, сорваться можешь. И царапается, и плодами кормить, и тень тебе и благодать. Уходить, главное, от ней не хотится.

Взлезешь, скажем, на дерево, рвешь ягодки и лопаешь.

И вот есть жадные: объестся, и усей жизни у него расстройство, так и бегает до-ветру — мается.

А иной, сапожишшем ветку обломает, да и тоже — башкой в крапиву.

И срам, и морда, што пузырь.

Тут надо потихоньку; — поел, да и спускайся, покедова не проголодался. Спускайся, да рядом и садись. Закуривай, да и стереги; другой, што-бы не попользовался и ягодки не скрал. Поётся-ж:

„Жана молодая сына родила"…

или

„Не верь, казак, словам обмана,

Кольцо другому отдала"…

Вот оно што — баба.

Уход бо-ольшой требует, иначе — лучше с ней и не связывайся. Будет у табе, к примеру, дерево, а с него ни взвар табе, ни варенье, ни нардек.

— А ты, Иван Ильич, баб очень любишь?

— Уж ежели усе, "так и мы не отстаем. Кто их не любит? — сплевывал Гаморкин, — только к чему это отродье на нашу душу создано — не понимаю.

И тут, записал я первое увлечение Ивана Ильича женщиной. Так он мне его рассказал.

— Было мне годов пятнадцать, либо все шестнадцать, и приехали к нам в станицу студенты. Два студента и одна студентка. Подстриженная… Чубы знаменитые распустила на все три стороны. По бокам и сзади висят космы. А я, надо тебе сказать, красивый был казаченок — белый такой, красношшекай. Но морда у мине не круглая была, а как бы к низу удлиненная, и не так што-б уж очень. Чудок подзагорел я, кудри вьются и губы красные. Хоть куда, малец. Брови, к тому же, темные, к переносице сошлись. И вот интересная какая штука, я на нее и внимания не обратил, а она меня сразу разглядела, и что-то со своими загуторила.

— Типичный, говорит, вьюноша. Настоящий южный тип.

Тут и я на такие слова ея обернулся и ее заприметил. Типами-то, знаешь, кого у нас зовут. Немного я осерчал. Глазами на нее сверкнул и пошел дальше. Больше она мне так вот на людях и не попадалась. Болтали, что она за станицей пшеницу мерила, и какие-то кулечки на колосья одевала с непонятными надписями, на басурманском языке, но я, опять повторяю, с ней не встречался и мало этим интересовался — своих делов по горло было.

К уборке дело шло. Я, то в винограднике кручусь, то вырву часок, на рыбальство пойду. Домой редко наведывался. Фрукты с каждым днем поспевали. Созрели поздние вишни. И случилась такая вещь: что ни пройду домой, что ни пройдусь по саду, что ни загляну в халабуду — кто-то в ней целую груду косточек от вишень набрасывает.

Кто такой, думаю, нашим добром пользуется? Ну, станичные ребята обнесуть, да и утекають, а тут, видно, кто-то нарвет, в халабуду тут же в саду заберется, да и лопает тут же на здоровье. Дай-ка, думаю, подкараулю… Залег в бурьян, день валялся в жарищу — никого… Другой — никого, хоть-бы зверюшка пробежала… Третий — кто-то шмыг в халабуду…

Подполз я и ветки раздвинул.

И что-ж, Евграфыч, сидит это студентка на травке и вишеньки пожирает. Ах, ты, думаю, русская душа, до казачьего добра добралась; схватил ее за плечи.

— Ты что делаешь? — спрашиваю.

А она:

— Ах!…

— Я, — говорю в сердцах, — тебе так ахну, что по гроб помнить будешь. Так твою за ногу…

— Ой, — говорит, — пустите!

— Нет, — говорю, — шалишь. Пойдем-ка сейчас в Станишное Правление.

— Ой, — говорит, — не буду. Видит Бог!…

— Где, — говорю, — Ему тебя в хала-буде разглядеть. Я тебя, суку, может три дня дожидался.

Тут уж и она вскинулась.

— Грубиян, — шипит, — гуниб!

— Это что-ж такое — гуниб?

— А такое!… Я, может, вас поцеловать бы за эти вишни могла бы здесь, все одно, никто бы не видал, а вы…

Головой стриженной махнула и чубы на все стороны разлетелись. Глаза стали что огонь, искры из них так и сыплятся и кругом траву жгут. Сгорит, думаю, халабуда, да и весь сад в таком полыме-то. А она знай жару не жалеет:

— Может вас в самые губы бы, по московски, трахнула бы… Почем, дескать, и откедова вы знаете мои намеренья? Может я вовсе и не вишни ела, а вас дожидавшись, от скуки косточки в грудку складывала…

Веришь, Евграфыч, ажно в дрожь меня бросило. Мордой потянулся.

— А-ну, поцелуй!

Глаза зажмурил. Молодой же, дурак. Сейчас, думаю-мечтаю, она меня розовыми своими губами чмокнет-лобызнет.

Жду-пожду, — никаких ощущениев…

Жду-пожду, — ничего…

Что-ж, думаю, смеется что-ли? Открыл зеньки, а ее и след простыл. Обманула, разэтакая.

Да-а…

На том бы все и кончилось, да только из станицы нашей уезжая, она с Санькой, для меня цыдулку прислала, а в цыдулке было сказано:

„Милый вьюноша! При этом к вам печальная весть летит — мы уезжаем. Хоть я вас и не поцеловала, но кредит к вам имею, поэтому можете за поцелуем прискакать в Москву. Спросите Разумовскую Академию — каждый вам ее покажет.

Елена Гречихина.

— Ну?

— Да-а, проклятая, так и написала. А я, Евграфыч, так разсудил: чего я попрусь в эту самую Москву. На край света, можно сказать, в захолустье. Шут с ней и с ее розовыми губами, а нам с Дону не съезжать. Попадешь в Академию эту самую — и рад не будешь. К тому же нашего брата там здорово любят.

Тут вишни таскала, а там, гляди, и без шаровар оставит.

Бог с ними, а Гаморкин за границу не ездок.

Было это под-вечер. Сидел я на заваленке у своего куреня. Сижу и сижу. Потом смотрю это — кто-то верхом едет. Вгляделся — Гаморкин.

— Куда тебя, Ильич, несет?

— В степь проехаться, Кондрат Евграфыч.

— А зачем?

— А затем, что должен я одну вещь поразмыслить.

— Какую-такую?

— А кто был Стенька Разин. Одни его кличут — народный герой, другие — вор и убийца. От дедов многое слышал я о нем.

— Да ты расскажи сперва мне, что слыхал?

Не выдержал Иван Ильич, слез с коня, рядом присел — разбрехался в момент и в азарт вошел. Руками даже замахал, и так, и этак.

— Тряхни-ка стариной, историей тряхни, Кондрат Евграфыч, забеги с задов, не с той стороны, с которой люди ученые выставляют усе. А? Уразумел?

— Нет.

— Г-м… Пойми ты, мурло-человек. Скажем, — взялись казаки за чужой спас…

— Скажем.

— Так. И плывут они из Персии: Разин Степан Тимофеевич и братва, как один человек. Потихоньку. Никого не трогают, никого не задирают. Честь-честью — взялись за чужой спас. И вот только под Астрахань — тут в них из пушек — баба-ах!

Где же тут справедливость?

И в крайнем случае — не назад же? Раком… ть-фу, то-есть задом — один только рак пятится. Ну, и въехали они в Астрахань.

Разин и братва, как один человек. Набрали барахлишка разного и к боярину с седой бородой пристали, как один человек — как и что?

И почему у тебя народ крестьянский, русско-православный, недоволен и в проголодях живеть?

А он, боярин — важный такой, свою марку гнеть, достоинство поддерживаить, нос кверху, и бороду пустил по груди, на манер Ивана Богослова.

— Кого? — спросил я.

Но Гаморкин уже забыл про меня.

Боярин отвечает:

И где ему не жить, народу-то, как не в проголодях? Ежели забрался туда, так и сиди, — помалкивай.

Иван Ильич даже языком щелкнул от удовольствия — любил все изобразительно рассказывать.

— Скажем — боярин… Шапка на нем га-арлатная, воротник на зипуне тугой и высокий. Брюхо, — а на брюхе всего понашито, и пуговки там, и гузики, и тентери-вентери позолоченные. В них по девице, а те девицы по соколу в руках держуть. Сбоку посмотришь, — красным огнем сияют, прямо — в варавань от дають. Одежа — клад. Вырыл такую, то есть снял ежели — так одно тебе в жизни и удовольствие, значит.

— И, вообще, — говорит боярин, — знать ничего не знаю, и ведать не ведаю. На то у нас от Бога Царь поставлен, а вы — шваль-дрянь и прочая рвань.

— Во-оо! Как их отбрил. Разина и братву, как одного человека.

И прочая в том же духе. А потом их всех шелудивыми псами обругал. Стенька же был горячий и вспыльчивый казак.

— Где, говорит, мне брат? А-а. Не знаишь?

Хвать его за воротник — да башкой в Волгу. Боярину — боярская и смерть.

И вот выходит, что Разин — убийца.

А иные называют — народный герой.

Теперь ежели он — герой? Забеги-ка, кум, с другой стороны. Порассуди. От убийцы, как известно, народ в разные стороны шарахается, окромя полицейских, а к Разину людей видимо и невидимо со всех концов пёрло.

И всяк орет братве. Братва — как один человек.

— Братцы-станичники, защитники вы наши!… ну, и так далее. Не люблю мужиков изображать из себя… А кто из них посмелей, в Разиновское Войско просится. Только Гаморкин…

71

— Какой Гаморкин? — удивился я — Ты же про Разина?

— А там! Перебиваешь. Дед мой, т. е. прадед Семен Иванович Гаморкин при ем есаулом состоял. Да-а.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*